Мама в сети - форум для креативных мам

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Мама в сети - форум для креативных мам » Литература по развитию » ЕЛЕНА МАКАРОВА. "В начале было детство." Книга, 72 главы.


ЕЛЕНА МАКАРОВА. "В начале было детство." Книга, 72 главы.

Сообщений 1 страница 20 из 50

1

Записки педагога

От автора
— Давай сделаем книгу о детях. Твой текст, мои фотографии.

Предложение коллеги, Бориса Никитича, приняла сразу. Я увидела эту книгу — вот мы, вот наши дети, вот их лица, жесты, слова, рисунки. Никаких занудливых методик и взрослого всезнайства.

В нашей студии — сто детей. Разумеется, невозможно рассказать о каждом, хотя это и заманчиво. Положусь на выбор.

Лейтмотив книги, возможно, будет таким: дети и взрослые разнятся между собой, как гусеницы и бабочки. Со временем одно станет другим, гусеница превратится в бабочку, но дотоле — это разные существа.

Убеждение, что дети — маленькие взрослые, привело к тому, что мы стали обучать их по взрослой методе. От простого к сложному, от части к целому. В основе же специфически детского сознания лежит образ, сложный, но цельный.

Так уж устроен ребенок: все он познает в игре, через создание второй реальности — текста, рисунка, скульптуры. Он постоянно изобретает, фантазирует. Каждый ребенок — это отдельный мир, со своими правилами поведения, своим сводом законов. Помочь детям в обретении самих себя в мире и мира в себе — наша основная взрослая задача.

Рисунки, скульптуры, стихи, сказки — это продукты творчества, бесценные для исследователя. Меня же интересует сам процесс творчества. Попытке зафиксировать этот процесс и посвящена книга.

+2

2

1.Первый прыжок антилопы

Начало — дело ответственное. Как начнешь, так и пойдет. Начать нужно правильно: неверная нота, интонация — и... На мое приветствие дети сдержанно промолчали.

— Заказывайте, что вам слепить. — Бодряцкий тон, заигрываю, но куда деваться, разве что сбежать сразу.

А они смотрят во все глаза: не та... Прежде у них был другой педагог.

— Антилопу, — раздался голос.

— Антилопу? Именно антилопу? — переспрашиваю в надежде, что дети пощадят, закажут что-нибудь попроще.

— Антилопу, — подтверждают хором.

Как же она выглядит? Быстро бегает — длинноногая, кажется, с рогами, стройная («стройная, как антилопа»), животное типа «коза».

Повернувшись спиной к детям, спешно леплю антилопу. Пальцы вылепливают рога, выглаживают поджарый живот. Да, а хвост, какой у нее хвост? Глаза ясно какие — грустные, раскосые, большие. Вот, оказывается, как выглядит антилопа. Скачи, антилопа!

— Настоящая! — дети изумлены.

И я изумлена не меньше их, никогда не лепила антилопу, а вот приперли к стенке, и вышло.

— А где ее дети, антилопыши? — узнаю голос крохи с чубчиком.

— Антилопики, антилопята, антилопяточки, пяточки,  следы...

Дети повскакали с мест, пытаются перекричать друг друга. Сопливый малыш раскраснелся, сжал ручонки в кулаки, барабанит по стене.

— Мальчик, вытри нос!

— Я не мальчик, а девочка Полина. Мне четыре года, но платка у меня нету, к сожалению.

С носом мы управились. Но как же лепить детенышей? Без рогов, как маленьких козлят. Чем они отличаются от козлят?

http://forumupload.ru/uploads/0000/0a/cd/109163-1-f.jpg

— заявляет крупная, басовитая девочка. Ее зовут Уля Бернардир. — А вы знаете, если сделать одноглазого циклопа, сколько надо пластилина?

— Сколько?

— Больше пятиэтажного дома. А люди будут как горох.

— Тогда сколько пойдет на антилопыша? — спрашиваю.

— Два гороха, — отвечает не задумываясь.

— Тогда возьми два гороха (подаю ей пластилиновые катышки) и покажи.

— Нет, я не умею. Мы с учительницей антилопу не проходили.

— Я тоже не проходила. Но если не бояться, все получится.

— Хоть с закрытыми глазами? — спрашивает Полина. — Вот и закройте свои глаза, — велит она мне.

Остается повиноваться. Хотя я не говорила, что могу лепить с закрытыми глазами.

— И слепите море, — озадачивает меня Полина.

— Море легче нарисовать.

— Вы море нарисуйте, а волны слепите. Их надо в одну и другую сторону. Смотрите как.

Не успела глаза открыть, а в руках у Полины пластилиновая синусоида.

— Туда-сюда, — приговаривает, лепит волны, ставит их на дощечку, одну за другой, — теперь пароход. Сделаем блюдце, в него спичку, на спичку — бумажку...

Никакого порядка в моем уроке нет. Собиралась лепить с ними простейшие геометрические формы (вот, оказывается, что я собиралась делать!) по программе предшествующего педагога, а тут уже и волны, и пароход.

«Что если сделать волшебное царство антилопы, эта антилопа на самом деле заколдованная царевна. На корабле подплывает к берегу царевич...» — Бормочу как бы для себя, проговариваю сюжет, но Полина меня слышит и продолжает:

— ...У царевича есть расколдовка. Он ее к спине царевны приложит, как пластырь, и она превратится... Вот вам пластырь.

Полина протягивает мне лепешку.

Куда ее прилепить? Разве что себе на спину. Расколдуюсь и перестану быть учительницей, стану просто человеком, и тогда буду играть с детьми вовсю. Нет, какой из меня педагог, за такое дело нельзя было браться! Но дети не дают мне продыху. И правильно, нечего рефлектировать. Мне же хорошо здесь, так хорошо, как бывало только в детстве. Вряд ли одним уроком я так уж им наврежу.

— А вот вам корона, — спешит ко мне мальчик, ростом еще меньше Полины.

— Это лепешка, пластырь, а корона должна быть с зубчиками, — говорю и вижу в коробке из-под пластилина прекрасную стеку с зубцами. — Если провести ею по лепешке...

Мальчик с ходу подхватывает мою идею. Бежит на свое место, находит такую же стеку, и все дети в полном упоении производят короны. Десять корон, а царевна одна. Или пока ни одной. До конца урока — 10 минут. За это время дети не успеют слепить царевну. Значит, это должна сделать я. Ведь стоит прикоснуться расколдовкой к антилопе, и она тотчас на наших глазах превращается в царевну. Таков уговор.

— От волшебства все получается, — шепчет мальчик, приставляя корону ко лбу.

Это он уже царевич, гордый и неприступный.

Царевна готова. Прячу ее в рукав. Благо, он широкий. Хватит места и для антилопы. Ведь их надо быстро поменять местами.

Выстраивается очередь с расколдовками и коронами. Момент ответственный. Пожалуй, пока надо задействовать расколдовки, а с коронами — другая игра. На одну голову десять не надеть. Пусть гонцы по всему свету ищут царевну. У каждого гонца в руках — по короне. Всем в мире перемеряли, никому не подходит. И пересекли они бурное море...

—  Когда будем превращать? — грозно спрашивает Уля.

У нее корона огромная, а царевна щупленькая, слеплена наскоро.

Операция расколдовки прошла удачно. Теперь антилопа у меня в рукаве, а царевна восседает на троне — Полина его успела вылепить.

— А корону мерить?

Я выкладываю детям непростую историю с примеркой короны. Им все ясно, кроме одного — где гонцы?

— Они в пластилине. Их замуровали туда враги. Сказали: не привезете царевну, не освободим вас из пластилиновой тюрьмы. Слышите, как гонцы плачут: «Освободите нас, дети, освободите!»

— А как? Я не умею освобождать, — смущается Уля.

Да, это я дала маху. Придется освобождать гонцов. Но кто сказал, что гонцы должны быть похожими на людей точка в точку? Сделаю просто: отщипну с обеих сторон брикета руки-ноги, а голову вытяну сверху.

— Человек безглазый, — замечают дети.

— И безротый.

— И безмозгий.

— Мозги как ты слепишь? Их не видно. Лучше без мозгов.

— Без мозгов они не найдут. Я так лепить не буду. Лучше сама пойду со своей короной и найду, — Уля решительно направляется со своей короной к царевне.

Общество протестует: это игра против правил. Я не останавливаю Улю. Все равно ее корона царевне не подойдет. Разве что в качестве юбки. Вот пусть девочка сама в этом и убедится.

Расчет оказался верным. Уля пошла «уменьшать» корону. Гонцы готовы, стоят с коронами наперевес.

— Гонцы, скачите к антилопе во весь дух! — командую я.

—  На чем? — Полина смотрит на меня круглыми глазами.

Ненавижу время, готова сразиться с ним врукопашную. Почему сейчас мы должны расстаться на самом интересном? Потому что придет следующая группа. А почему она должна прийти и все нам нарушить? Потому что существует расписание. А тогда вот что:

— Гонцы, слезайте с коней, видите — река, идите вброд. Коней оставьте на берегу.

— А кони не замурованы? Их спасать не надо?

— Нет, они на свободе, — показываю за окно, — пасутся.

Дети приникают носами к стеклу, ищут коней. И в сумерках всем мерещатся кони, и берег реки, и трава, хотя стоит зима, и ничего этого нет и в помине.

Я почти уложилась в урочное время. Все короны подошли. Мы водрузили их одну на другую и венчали царевну на царство разноцветной башней.

— Царевича нету, — опять заметила Полина.

— Он ждет в царстве, он заболел уже от ожидания. — Это Уля пришла мне на помощь.

Такая версия всех устроила.

— А мы всегда будем играть? — спросил самый маленький, с чубчиком.

-Всегда, — ответила я не раздумывая. Так оно и вышло.

0

3

2. Провести через разное

На моей ладони — желудь, ультрамариновый кусочек смальты, заколка для волос. Ну и что? А вот что. Если считать желудь головой, заколку — телом, кусочек смальты — шапкой, то выйдет человечек. Если считать заколку телом кузнечика, смальту — камнем, желудь — пнем...

С тремя предметами, случайно попавшими в поле зрения, можно играть до бесконечности. Они — разнофактурные, они — разной формы, они — разной породы. Сочетая их в композиции, мы увидим: желудь может быть туловищем, ножкой гриба, помпоном на шапке. Кусочек смальты — горой, крышей дома, фруктовым желе. В зависимости от этого наши предметы будут в композиции главными, определяющими или вспомогательными.

Одно превращается в другое. Теряя функциональность, предметы становятся волшебными. Крышка от кефирной бутылки с бусиной на ней — блюдечко с яблочком, покрутишь яблочко — и узнаешь, что делается на другом конце света.

В этой игре ребенку открывается чудо — оказывается,

http://forumupload.ru/uploads/0000/0a/cd/109170-1-f.jpg

и, что ни задумаешь, можно сделать. Вылепить, нарисовать, скомбинировать из предметов, склеить, выгнуть из медной проволоки и т. д. Способность ребенка одушевлять своей фантазией неодушевленный мир как бы сама диктует педагогу метод обучения. Его можно назвать «проведение через разное».

«Проведение через разное» расширяет представление ребенка о путях достижения цели, о многообразии способов, средств, которые даются ему в распоряжение исподволь, в игре.

3."Смотри, не спеши..."

Младенчество беспамятно. Именно в нем испытали мы полноту нерасщепленных чувств. Сохранись память об этом в нашей душе — мы бы выросли страдальцами. Нас бы терзала ностальгия по утраченной остроте ликования и боли, счастья и грусти. По той блаженной поре, когда мы лежали в коляске, и взгляду нашему из-под заботливо приспущенного козырька открывалось небо. Пропархивали в нем какие-то щебечущие существа, скользили блики и тени. Наши веки сами собой смежались, и мы сладко спали, вдыхая прохладный воздух. Просыпаясь, видели самое любимое лицо на свете и, убедившись, что оно здесь, снова погружались в дрему. Первое погружение в мир, первая, самая первая любовь. Как это, наверное, было пронзительно! Но мы не помним.

Мои первые воспоминания — лицо мамы, ощущение себя свитком в ее руках и какое-то пение. Уже отчетливее помнится: большущие травинки, усыпанные маковыми точечками. Под лестницей бабушки-дедушкиного дома. Южные, выцветавшие уже к началу лета, весной они манили сильнее, чем воздушные шары, с которыми мой дядя шел к родительскому дому. Шары предназначались мне, я же сидела на нижней ступеньке и собирала урожай с травинок. Ссыпала «мак» в кукольную кастрюльку, это было долго, очень долго, потому что нужно было «зачернить маком» все дно и только затем варить «кашу», помешивая пальцем вместо ложки. Каша тоже почему-то варилась очень долго. Потом остужалась. Кукол я кормила с песнями. Мне казалось, что я пою прекрасно. Про зайцев и белок, про всякую всячину. Мне страстно хотелось, чтобы кто-то из взаправдашних людей послушал мои песни. Чтобы кто-то, случайно проходя мимо, услышал, как я пою, и похвалил меня.

Бабушка мое пение не ценила и выходила на веранду только, чтобы удостовериться, что я на месте. «Сидит и играет, золотой ребенок. Без всяких детей. А то — взяли моду на коллектив!»

Это я запомнила, но тогда бабушкины слова прерывали пение, они мне мешали. И ни к чему меня проверять. Куда я уйду, если весь мир со мной — и ступенька, и трава с «маком», и куклы!

Меня повторяет дочь. Она тоже поет про зайцев, про небо, про мышей и белок, но, в отличие от меня, не требует слушателей.

Впрочем, о чем она мечтает, распевая, точно сказать нельзя.

Еще помню — нанизывание колец из стеблей опавшей персидской сирени. За скамейкой на бульваре, где размещалась наша прогулочная группа во главе с воспитательницей Луизой Вольдемаровной, росла персидская сирень. Сейчас я знаю, там была целая аллея сирени, но в детстве видишь только то, на что смотришь, наверное, потому я числила это дерево в единственных. Оно было самым драгоценным в мире: в июне от пышных соцветий оставались одни стебли, ветром их сдувало и разносило по бульвару. Вот эти драгоценные стебли мы и собирали: тонюсенькие с одного конца и расщепленные, как копытце, с другого. Завернешь концы друг за друга — получится кольцо. Потом проденешь в кольцо следующий прутик и снова соединишь конец с концом. Цепи получались невероятной длины. С нетерпением я ждала следующего дня — за ночь сирень накидает на асфальт новые веточки.

Мама рассказывает, что я много болела, была ревуньей, что, когда она, бывало, заведет свое: «Осень поразвесила желтые огни, что-то мне невесело в эти дни», я с ревом кидалась к ней на грудь: «Мамочка, мамочка, почему тебе невесело?!»

Еще помню, но более смутно, — рисование сиреневым мелом на асфальте. Как вбирала его в себя пористая поверхность, царапала костяшки пальцев!

Чувственный опыт — сокровище. Им наделены все, и наделены безвозмездно. Он определяет нашу судьбу. Мы въезжаем в мир в детской коляске, катим по бульварам и паркам, не зная, что это такое. Мы еще не назвали ни один предмет и ликуем, когда нас вынимают из теплого укрытия и держат на руках, под огромным небом. И то, что небо — небо, только предстоит узнать.

Мы еще никуда не спешим. Мы еще прочно связаны с миром и отлично чуем ритм жизни. Он — в смене дня и ночи, в движении коляски, в мерном голосе матери. Когда привычный ритм нарушен, мы плачем, нам страшно.

Помню старую няню, которая часами могла сидеть с моим годовалым сыном у окна, постукивая ребром ладони по подоконнику, приговаривая: «Шук, шук, шук». Именно отсюда, думается, такой пристальный и несколько отстраненный взгляд на мир у моего подростка-сына. Он растет созерцателем.

Глядя в окно, няня думала о чем-то своем, и сынишка глядел в окно, тоже, наверное, думал о чем-то своем; а связывал их этот постук ладони о подоконник: «Шук-шук-шук». Няня как бы внушала ребенку: «Смотри, не спеши. Все будет, как будет: такая жизнь, да-да, вон машина проехала, вон тетя прошла, шук-шук-шук...»

0

4

4. Из пустого в порожнее

Едва научившись ходить, дети пекут «куличики». Получается не сразу. Первые опыты — обвалы, песок не держится, все сыплется. На помощь приходят формочки. Тут и песка требуется меньше, и какое разнообразие выбора — песчаный цветок, лодочка, груша, яблоко... Получаются узнаваемые предметы. Но дети отличают их от настоящих, уже полуторагодовалые знают условия игры: это — как будто бы яблоко, а это — как будто бы груша.

Малыши любят рыть канавы. Старшие возводят замки из песка, а они знай себе роют канавы. Им важно дорыться до глубины. «Я до самой Америки дорыла», — сказала трехлетняя дочь.

Пока их занимает процесс. Как кроты, они роют подземные ходы. К законченной работе теряют всякий интерес: и места-то не помнят, где полдня орудовали руками и совками.

Помню, потерялась на пляже дочь. Ее искали всем миром, о ее исчезновении сообщали рупором со спасательной станции. А она через час была обнаружена неподалеку — в вырытой яме. В тот день стоял туман, и никто не заметил в яме ребенка. Я спрашивала ее, слышала ли она громкий голос: «Разыскивается девочка Маня в розовых трусах...» — «Нет. Я яму копала».

Куличи — выпуклости; ямы, канавы — вогнутости. До трех лет дети осваивают выпукло-вогнутое пространство. Это освоение столь же значительно, как и освоение речи. Полость можно заполнить. Чем? Водой. Игра с водой — излюбленное занятие детей. Иногда она наносит серьезный ущерб имуществу. Я, например, лишилась единственного в своей жизни флакона французских духов. То есть лишилась я не флакона, а духов — они были вылиты, а пузырек заполнен водой. Зато куклам повезло!

Впрочем, наши лишения ничто по сравнению с их приобретениями. Переливая из пустого в порожнее, дети постигают основное свойство материи. Разумеется, им ничего не известно про закон жидкости и газа, принимающих форму сосудов. Пока они заполняют пузырьки и бутылки, завороженные струением или неподвижностью воды. Вода — стихия, она манит так же, как огонь. Сколько раз ребенок сходит по воду — принесет ведро с моря, выльет в лужу, отправится за следующим. Если ему не разрешают войти в воду и зачерпнуть ведром где поглубже, то его задача усложняется. Сколько там добудешь с берега, да еще так, чтобы не промочить ноги!

Детское наблюдение: льется вода из крана в кружку, дошла до края — и больше не вольешь. В большую кружку входит много воды, в лекарственный пузырек — мало. Потом возникла другая игра: из кружки я разливала воду по всевозможным емкостям, пока всю воду не изведу. Получалось: одна кружка может напоить многих.

А то я просто лила воду на асфальт — получались черные пятна, разводы, то на слона похожие, то на бегемота.

Заполнение емкостей — один из путей освоения формы. Любопытство к тому, что внутри, в глубине, неодолимо. Однажды в детстве я засунула палец в узкое горлышко флакона от духов и пришлось разбивать флакон, чтобы высвободиться из стеклянной тюрьмы. Есть предметы, которые примагничивают, тянут к себе. Хочется трогать, осязать витые ножки старинной вазы, скользить ладонями по голубым граням стекла, нащупывать подушечками пальцев выпуклость мелких цветов незабудок. Тактильные ощущения пробуждают чувственные. «Мамина рука такая ласковая, такая гладкая, как асфальт».

Глубина — тайна, в нее хочется проникнуть, поверхность чарует, заманивает. Предметы оживают под пальцами. Мало видеть вещь, ее надо осязать. Запрещая детям прикасаться к предметам, мы лишаем их полноты познания, вызываем тактильный голод, неудовлетворенность. Это может привести их впоследствии к неприятию ласки, к неумению проявлять нежность.

Вот почему лепка, копание в песочнице, выпекание куличей, рытье ям, осязание предметов органически необходимы детям. Нельзя лишать их возможности брать в руки или хотя бы трогать те вещи, к которым их влечет. Последствия строгих запретов куда хуже разбитой чашки.

5.  Подстольный мир

Подстольный, задиванный мир таинствен. Семилетняя Юля с упоением рисует. И вдруг: «Можно я полазаю? Поищу чего-нибудь на полу?»

Вспомнился сон из детства, часто повторяющийся: в абсолютно пустой, стерильно чистой квартире я собираю грибы. Срываю их с реек плинтусов, кладу в корзину. Пространство, о котором заведомо знаешь, что оно пусто, оказывается наполненным. Это чистое чудо. Тоска по нему прорывается в сны.

Не помню, нашла ли Юля что-нибудь, но ползала она с упоением. За ней устремились все мои первоклашки, страдальцы чистописания. Потом мы долго оттирали школьные формы. Но если бы и был обнаружен клад, родители бы не похвалили за перепачканную одежду.

Потом дети снова принялись рисовать. Работы, которые они сделали после сбора неизвестно чего на полу, вышли яркими, новыми, неожиданными для них самих.

Как дети в игре строят свое жилище? По подобию взрослого, разумеется. Они воспроизводят интерьер, моделируют внутреннюю жизнь дома. Строения из кубиков — «экстерьерное» зодчество, дома под столом — «интерьерное». По сути это то же освоение выпукло-вогнутого пространства, что и в копании ям и печении куличей. Но на другом материале.

Заглянула в комнату к детям. Они спят. Письменный стол (вход) завешен пестрой тряпкой. Заглянула в дом: игрушки тоже спят. Мышка уложена в коробку из-под обуви, на подушку, укрыта одеялом. Коробка — на поролоновом валике: мышка вознесена надо всем, ее только вчера подарили, она главная. Постоянные жильцы — обезьянка Яшка, ослик, кукла-растрепа — спят в ряд, не укрыты. Никаких дневных тарелок, бутылочек, ложечек — ночью дом ночной, спящий. Дом-спальня. Завтра, возможно, посуда-изгнанница займет свое место, обязательно на стене появятся картины, нарисованные игрушками, самую лучшую сработает мышка — если не выйдет из любимчиков.

Совсем другое — строить из кубиков.

К внутреннему устройству жилища — никакого интереса, зато сами дома — всевозможных стилей: тут и готика, и барокко, в зависимости от стройматериалов. И конечно, мосты, переходы, под ними — куклы и машинки.

Дети завоевывают пространство, домик за домиком, глядишь — улица, улица города, а где город? Улица обрастает светофорами, переходами, уже мало кубиков, мало деталей «конструктора», в ход идет домашняя утварь: ложка — фонарь, солонка — урна и т. д. и т. п. Разносортная фактура не препятствие.

Наши темпы освоения нового несоизмеримо ниже детских. Почему мы теряем темп? Может быть, потому, что идем по пути накопления опыта, информации. Опыт, увы, часто — враг интуиции, он накапливается и становится стеной, мощным заслоном иррациональной природе постижения. Мы уже не прозреваем на каждом ша­гу, мы рассуждаем: почему это так, а то эдак?

Ребенок тоже рассуждает. Но его мысли сущностны. Картина мира, выраженная в рисунке, обязательно заключает в себе главные атрибуты мироздания: солнце, небо, землю. Остальное — по индивидуальному выбору. У кого — птички, у кого — мышки, у кого — люди, у кого — любимый шкаф. Ребенок не боится банальности. Его нисколько не заботит, что на рисунках других детей тоже есть и солнце, и небо. Потому что искусство здесь не цель, а средство освоения мира.

Два мальчика-близнеца трех с половиной лет красят бумагу. В самый разгар работы подменяю краски цветными мелками. Перед ними, обоими, кстати, не встает вопрос: где краски? С тем же восторгом набрасываются на мелки. Что же их привлекает? Движение кисти, мелка, карандаша по белой поверхности: была белая бумага, стала цветная. Что делается! Так и лепят — все равно из чего. Был ком — надавили пальцем — получилась вмятина. С другой стороны отщипнули — получился как бы след от пальцев. Страсть к переменам, к метаморфозам — вот что ими движет, а вовсе не создание картины или скульптуры.

На вопрос родителей «Что ты нарисовал (слепил)?» отвечают не задумываясь. С ходу включаются в другую, словесную игру. И свято верят: здесь огурец летает, крылатый, а тут машина в гараже. Еще интереснее рисовать так, чтобы бумага продырявилась, а потом смотреть в дырку, как в бинокль.

Дочь моих знакомых никого не пускает в свою комнату: там на полу — город. Где же он? Никакого города нет. Но стоит сделать шаг — голос предупреждает от следующего: вы что, не видите, трамвай только что остановился. Родители девочки обеспокоены состоянием ее психики. Но с этим все в порядке. Беда девочки в том, что у нее — незаурядное воображение. А у ее родителей — заурядное. Не находя понимания в семье (ее держат за первостатейную лгунишку — «стоит напомнить про детский сад, у нее сразу и живот болит, и нога ноет, и в голове колет»), девочка затворилась в своей комнате со своими предметами, кстати не только воображаемыми — у нее много кукол, и с ними она прекрасно ладит, вдобавок изобрела язык, понятный только в ее городе. Устному языку соответствует и письменный — он у нее тоже разработан, ему она обучает кукол.

Ее родители говорят мне: «Ну что ты в самом деле, неужели ты можешь поверить, что у нее в углу живут гномы? Если бы твой ребенок тебе каждый день рассказывал такие байки, ты бы тоже бросилась к психотерапевту». Ну, положим, мои дети такое тоже рассказывают, и про гномов, и про котов, а если уж я не могу в них поверить, я могу вообразить.

Значит, я воображаю, это нетрудно — все предметы вполне доступны представлению, и предлагаю отправить гномов погулять, советую сшить им пальтишки, если на улице холодно, и т. д. и т. п.

Мышление детей метафорично. По нестареющему определению М. В. Ломоносова, метафора — это «сближение далековатых идей». Дети без всякого напряжения сопрягают «далековатые идеи». Именно поэтому они с раннего возраста обращены к искусству: сочиняют стихи, песни, дома, дворцы. Сочинительство — их стихия. В творческом акте рождаются образные модели существа жизни.

Копая ямы, возводя дворцы на песке, укладывая кукол спать, дети постигают азы мироустройства. «Домики», которые нам, взрос­лым, так надоедает разбирать, — первая попытка моделирования пространства.

Получается, детям необходимо и то, и это, и пятое, и десятое. Как же, при нашей занятости, организовать такую среду, где разовьется и воображение, и мышление, и умение воплощать «творческость» в реальных формах?

Парадокс в том, что детям от нас почти ничего не нужно. Кроме позволения и поощрения творчества.

Просто? Просто. Даже слишком. Но, чтобы соль сахаром не казалась, мы городим заборы из запретов. Этого не брать, к этому строго-настрого не прикасаться, нигде ничего не разводить.

Так уж сложилось, что мы, взрослые, даже вопросы друг другу ставим с «не»: «У вас нет того-то и того-то?», «Не знаете, как пройти туда-то?», «Не подскажете, который час?»

Мы как бы заранее предполагаем, что нужного предмета нет, что на вопрос нам не ответят.

Забота, проявляемая о нас, тоже с отрицательным знаком: «Не прислоняться!», «Не стоять — убьет!», «Не трогать ручку крана!», «Не ставить вещи на ступеньки!»

На запретах вырастают рабы. Интересно, какими бы мы были, если бы вокруг звучало: «Гуляйте на здоровье!»

0

5

6.  Всему свое время

Недавно ко мне на занятия привезли двухлетнего малыша в прогулочной коляске.

«У ребенка уникальные способности, — сообщил отец мальчи­ка. — Повышенный интерес ко всему, что мнется. Из теста лепит часами. Кроме того, плавает с младенчества, умеет считать, знает все буквы, запросто сидит в позе лотоса. Жаль, нет коврика, а то бы мы показали, да, Алешенька?»

Алеша, пристегнутый ремнем к коляске, заплакал. — Это от застенчивости, — утешил меня папа, — все-таки новое общество. – Ну, сын, будем выгружаться? — папа извлек Алешу из коляски, прибавив, что обратить особое внимание на лепку ему присоветовал гениальный экстрасенс.

С Алешей на руках папа устроился за нашим столом и теперь ждал задания. Алеша зевал — дело было в полдень, — куксился, тер глаза кулаками.

Мы же с детьми предавались фантазиям: что было бы, если бы мы сейчас заснули, как принцесса Шиповничек, и пробудились через сто лет. Беседа была прологом к работе — к лепке «сонного», застывшего, и пробудившегося, подвижного.

Оказывается, дети как само собой разумеющееся воспринимают «уснувшее царство». Раз Шиповничек, уколовшись о веретено, заснула, заснуло разом все вокруг. Для нас — это условность вымысла, для детей — сущая реальность. Покидая дом, где только что было шумно, весело, они не могут вообразить, что с их уходом там все продолжается. Ушли — и все прекратилось вмиг.

Мы «заводились», «раскручивались», впадая с детьми то в столетний сон, то в быстрое, радостное пробуждение. Пробуждаясь, дети порхали, как птички, ржали, как кони из царского стойла. Папа стоически переждал прелюдию.

Первое задание было таким: вылепить камень заснувший и камень проснувшийся. Ибо в скульптуре динамика формы не механическое движение. Скажем, человек в позе идущего — это еще не идущий человек. Вспомним «Идущего» Родена. Одноногий торс, где движение передано не переставлением ног, а наклоном торса, соотношением «несущих» масс. Разумеется, я не жду от детей чисто пластических решений. Но оригинальных — жду.

Отец Алеши настаивал на том, чтобы Алеша лепил камень. Простой камень — элементарно! Но Алеша лепить не желал.

Чтобы чем-то занять ребенка, я дала ему коробку с пуговицами. Алеша увлекся игрой. Сначала сортировал пуговицы по величине и цвету, потом запутался в разрядах, сгреб все пуговицы и, к моему изумлению, нашел оптимальный способ сортировки: пуговицы с двумя дырочками откладывал в одну сторону, с четырьмя — в другую. Действительно, незаурядный мальчик. Свое мнение я высказала папе. Тот усмехнулся: — Чепуха! Сортировка пуговиц — пустое занятие для человека, который умеет считать, читать и плавать. Вы знаете, что из пятнадцати миллиардов мозговых клеток у нас задействовано от силы пятнадцать процентов? Не приходит ли вам, педагогу, на ум такая мысль: надо с младенчества развивать этот огромный потенциал! — Алешин папа горел идеей, тогда как его сын уже задремывал, чмокая губами. — Потом будет поздно, поздно, понимаете?! Зачем им вся эта игра в бирюльки? Их надо нагружать. Ваша деятельность этому никак не способствует.

С этими словами Алешин папа пересадил сонного мальчика в прогулочную коляску, и они уехали, оставив меня размышлять.

Если в человеке 90% воды, никто не станет сокращать ее содержание в клетках с целью уплотнения материи, хотелось возразить вдогонку. Природа позаботилась, чтобы человек разумно тратил свои интеллектуальные недра, значит, есть резон?

Мы не умнее древних. Не первые жители Земли. Никто не подсчитывал извилины Сократа и Эсхила. Неужели их гениальность так уж определялась количеством задействованных мозговых клеток? А как тогда быть с иррациональной природой творчества, с интуицией и прозрениями? Неужели все это «от ума»?

За нашей спиной — опыт тысячелетий. Пора повернуться к нему лицом. Познать законы. Вот один из них — про своевременность всего сущего:

«Всему свое время, и время всякой вещи под небом:

время рождаться, и время умирать;

время насаждать, и время вырывать посаженное;

время убивать, и время врачевать;

время разрушать, и время строить;

время плакать, и время смеяться;

время сетовать, и время плясать;

время разбрасывать камни, и время собирать камни;

время обнимать, и время уклоняться от объятий;

время искать, и время терять;

время сберегать, и время бросать;

время раздирать, и время сшивать;

время молчать, и время говорить;

время любить, и время ненавидеть;

время войне, и время миру».

Время как философская субстанция нами утилизируется. Оно — стрелочник режима дня, и не более того. С личным временем ребенка мы не в состоянии считаться.

Поздно, а сын все рисует. Ему будет трудно встать утром. Так думаем мы. И велим ему оставить рисунок, завершить его завтра, после школы. В результате послушный сын лег спать вовремя. Назавтра принялся дорисовывать и все испортил. Мы проявили неделикатность, он повиновался, а рисунок разорвал на кусочки и выкинул в мусорное ведро. Мы посягнули на личное время сына, практически мы обокрали его.

Взрослая жизнь — гонка. Мы вовлекаем в нее детей. А они, в свою очередь, будут делать то же самое со своими детьми. Не произрастет ли из этого сонм несущихся по жизни верхоглядов? Неизлечимых неврастеников?

Дисциплинированные, «режимные» люди, как правило, лишаются необходимой для развития личности функции — созерцательной. В европейском человеке побеждает деятель. Только Восток еще как-то сопротивляется, еще способен к созерцанию.

И дети. Дети — созерцатели и деятели одновременно. Они везде одинаковы — и на Западе, и на Востоке. Они умеют вглядываться в мир. Время для них еще не дискретно. А «сладчайший миг свободы» бесконечен.

0

6

maminsite написал(а):

Поздно, а сын все рисует. Ему будет трудно встать утром. Так думаем мы. И велим ему оставить рисунок, завершить его завтра, после школы. В результате послушный сын лег спать вовремя. Назавтра принялся дорисовывать и все испортил. Мы проявили неделикатность, он повиновался, а рисунок разорвал на кусочки и выкинул в мусорное ведро. Мы посягнули на личное время сына, практически мы обокрали его.

к сожалению это так.....

0

7

7. Панегирик Борису Никитичу

Борис Никитич влетает в школу, на ходу стягивает с плеча пудовую сумку. Худой, взмыленный, спешащий, он увлечен самой жизнью, не собой и не своим местом в ней, а жизнью как событием, чудом, выпавшим на его долю.

«Я болела и все мечтала о Борисе Никитиче. А когда пришла в класс, он взял меня на руки и говорит: «Аля, где же ты была? Я так по тебе соскучился, все ночи не спал, думал, когда придет Аля». Потом он поставил меня на стол, прямо ногами, и говорит: «Выступает заслуженная артистка республики Аля Зарецкая!» Я выступила, потом он других стал также ставить, играет, а они поют. А слова забыли. Зря он их всех на стол ставил, они же тяжелые, всех подымать, и слов не знают. У него еще рука в такой белой обмоталке, поломанная, он поломанной рукой играет, и еще всех на стол ставил».

Аля рассказывала мне это взахлеб, ее агатовые глаза сияли, а при имени Борис Никитич из них сыпались искры. Может, это ее первая любовь к человеку как таковому, не к маме, папе, бабушке, дедушке, — а к человеку, который скучал по ней, все думал о ней и с поломанной рукой играл, да еще и поднимал тяжелых девочек на стол, хоть они и слов песни не знают.

После занятий Борис Никитич показывает детям диафильмы. Читает за персонажей разными голосами, не пережимая и не фальшивя. А на руках у него чья-то маленькая сестренка. Угнездилась, как птица.

Борис Никитич нагибается перевести кадр, он управляется и с фильмом, и с чтением текста, и кажется, что весьма упитанная девочка вовсе ему не в тягость.

Кончен фильм, «хорошие победили плохих». Включен свет, мама девочки спрашивает:

— Она вам не мешала?

—  Кто? — не понимает.

— Дочка.

— А, нет, мы с ней показывали кино, — и Борис Никитич возвращает малышку матери.

Вот он стоит на сцене, перед хором. В костюме, белой рубашке, при галстуке.

Это — торжественный момент. И дети торжественны.

Он объявляет громко, кто мы такие и что будем петь. Наступает тишина — враз умолкают шестьдесят детей. Никто на них не шикает, никто не взывает к порядку. Казалось бы, при свободе, которая царит на уроках, не принудить их стоять по стойке «смирно».

А он и не принуждает — детям передается его спокойствие, его собранность: мы артисты, мы собранны, мы будем выступать.

После концерта Борис Никитич прибегает в мой класс:

— Быстрей, мажь мне щеки помадой и губы, ну что это за помада у тебя, нужна яркая, так, — оглядывает он реквизит. — Вот эту шляпу давай, парик, фартук. Ну как я тебе?

Дети уже сидят за накрытыми столами — об этом позаботилась дирекция клуба. Борис Никитич — Официантка. К бурному восторгу детей он превратился в тетю, в фартуке, при парике, шляпе и румяных щеках.

Помню недоуменный взгляд родителей, мало кто из них смеялся: видимо, сочли эту забавную метаморфозу уроном учительскому авторитету. Но они ошибаются: дети обожают того, кто может быть одновременно строгим и веселым, серьезным и смешливым, но всегда, всегда — добрым.

Доброта атмосферна, как дыхание. Доброго человека дети неизменно будут любить, в каком бы обличье он к ним ни явился...

8.  Надземелье

«Елена Рыгорывна, а давайте еще раз когда-нибудь слепим лес и зверей там всяких». Пока дети лепили, пухленькая курчавая Ирина, прикусив от старания пунцовую губу, выводила печатные буквы. Оставив на столе послание, она выбежала из класса вместе с ребятами.

Вторая группа уже занимала места за столом, а я никак не могла вспомнить, что же за лес мы тогда лепили. Столько лесов «выращено» за десять лет, а нужно вспомнить именно тот, о котором мечтала Ира. Если это было в начале года, то скорее всего — лес кленовых листьев, где каждый лист-дерево украшен лепниной. Посмотришь на изображение — и скажешь: это дерево змеиное, если вылеплены на нем змейки; это — шаровое, если на нем шары, это — машинное, если на нем машины.

А может, это был зимний лес, еловый: деревья — еловые лапы, на них ватный снег, на фанере — тоже вата сугробами, сверху присыпанная конфетти, как будто бы снег искрится, гном с мешками подарков, лисы, белки.

Или весенний лес из голых прутьев, с почками из пластилина и пуговиц, из круглых бус, а птичьи гнезда — из яичных скорлупок.

Но сейчас за столом другие дети, те, что не просили меня лепить лес. Что будем делать? А вот что: раздаю бумагу, ножницы, фломастеры, на стол водружаю маленький столик.

— Это у нас подземелье — то, что под маленьким столиком,

— А это — надземелье, — показывают на крышку столика.

— Лесное надземелье, — продолжаю, — значит, рисуем всё, что  бывает в лесу.

— Деревья, кусты, цветы, — перечисляют вслух.

Дети уже в работе — достаточно минуты, чтобы оказаться в лесу, которого еще нет, ни признака леса, скорее, антипризнак — маленький столик на большом столе. Но обозначено игровое пространство, и оно осваивается на глазах. Уже нарисовано и кое-как, с трудом, вырезано первое дерево — береза. Прикрепляю ее к столику пластилином. Вот — птица, приклеиваю ее к березе (пластилин тяжелый, лучше пользоваться клеем). И возникают грибы, цветы, обязательная красавица — этакая брунгильда с соской вместо ожерелья на груди. Создательница брунгильды любит своего младшего брата, тот сосет соску, значит, соска — особый знак.

Дети рисуют взахлеб, вырезать им уже некогда, да и я едва управляюсь, вырезаю абы как, лишь бы успеть. Нет, такого леса точно еще не было — совершенно таинственный, многоярусный, на возвышении. Цветы выше деревьев, брунгильда выше цветов — в такой несоразмерности есть особая прелесть, прелесть неранжированного пространства. Театр леса.

"А я сделаю всю природу",
— заявляет Анечка-крошечка.

Банты больше головы, круглые хитрые глазки. Аня — максималистка, подавай ей всех людей, всю природу! Что же — на кусочке картона умещает «всю природу», как и было заявлено: цветы, грибы, деревья, зайцы сбиты в кучу, не понять, где заячье ухо, где ствол дерева. Анин «венец творенья» прикрепляю к древку и ставлю перед лесом.

— Вот вам, "птица разнокрылица",

пожалуйста! — Анечка протягивает мне разнокрылицу — ракушки разной величины прилеплены к пластилиновому туловищу.

Что прежде — идея или воплощение? Для Ани процесс нерасчленен: взгляд упал на ракушки, ракушки-крылья, но они разные, а крылья у птицы одинаковые. Ну и что? Пусть тогда будет разнокрылица.

Аня задала тон, постепенно все переходят от рисования к лепке. Птица оказывается первым жителем подземелья. В подземелье, конечно же, и пираты, и страшилы, и драконы. Чтобы все они не выбрались оттуда, между ножек столика натягиваем гофрированную бумагу, оставляя место только для входа. А вдуматься: верно-то как!

Надземелье — воздушное, рисованное, подземелье — земляное, тяжелое, пластилиновое. Было ли замыслено разнофактурное пространство? Нет. Нас вывела на него интуиция Анечки-крошки. Она задала тон, как джазовый пианист, увлекающий за собой оркестр. Именно так родился и наш лес с подземельем. Тему задала Ирочка (сейчас она на уроке музыки), Аня — тон. А вместе — вышел концерт для леса с подземельем. Мы сыграли его в десять рук на одном дыхании.

В трудные минуты я достаю из сумки Ирочкину записку с поистершимися буквами. Если все рухнет — а предчувствие, что и эту студию, как предыдущую, кто-то разрушит, не покидает меня, — то утешением останется девочка, которая всегда захочет вместе со мной еще когда-нибудь вылепить лес и всяких-там  зверей.

0

8

9. Ничья

вздыхает Виталик. — А то, что это был не простой человек.

— А какой же?

Навстречу мне, из глубины коридора Русаковской больницы, движется маленькое существо, ребенок-лягушонок. Над верхней губой — свежие швы, ноги враскоряку. На вид — годика два, не больше.

К счастью, вместе с пластилином, воском и фломастером (я иду заниматься с Темой, о нем — речь впереди) у меня с собой мишка и заяц, игрушки дочери. Я достаю их из сумки, девочка (этим существом была девочка) выхватывает у меня потрепанных зверюшек, бежит, ковыляя, в угол, устраивается с добычей так, чтобы никто не смог отобрать ее. Так собаки уносят кость в укромный угол.

Только мы с Темой принялись лепить, дверь в палату открывается. Санитарка вводит девочку с игрушками. Спрашивает строго:

— Какая это тетя подарила?

Малышка тычет в меня пальцем, мычит. В глазах — страх: сейчас, сейчас отберут зайца с мишкой.

— Я ей подарила.

— Ну ладно, иди. А то, знаете, она все тащит, — оправдывается санитарка.

Девочка спасена. Опять устроилась в том углу, в коридоре, протяжно скулит, видно, беседует со своими друзьями, рассказывает им, какого только что натерпелась страху.

Эта девочка — ничья. Она — отказная. Так объяснил врач. В «Русаковке» ей прооперировали заячью губу, теперь переведут в Филатовскую — вправлять врожденный вывих бедра.

Девочка сидит на корточках, смотрит на меня из-под руки. Так на птичьем рынке смотрят звери на людей — щенки, котята, старые псы, покорно занявшие место в собачьем ряду. Эту девочку никто не избалует, так и пойдет по жизни — ничья, неизвестно по чьей прихоти оказавшаяся на свете. А где-то живут ее родители. Родители ничьего ребенка*.

*«Беспокою вас по поводу ничейной девочки из 5 номера «Работницы». Помогите узнать ее фамилию, я хочу навещать ее в больнице, извините за нескладность». Такое письмо получила я от Полины Макаровны Калмыковой. Я позвонила ей, объяснила, что, пока этот рассказик опубликовали, девочки и след простыл. Год прошел с того дня, а то и с лишком. Спасибо доброй душе, Полине Макаровне, приемщице в прачечной, с сотни оклада она готова на десятку в месяц покупать дитю фруктов, ездить к ней, ничьей. Она-то готова, да вот малышки не сыскать!.. «Горе-то какое, — вздыхает в трубку Полина Макаровна, — если еще кто такой обнаружится, скажите, хоть чем помогу».

10. "Когда подступает отчаяние..."

Сокровенные воспоминания: «А вы помните, как я сидела у вас на коленях и лепила яблоко?!» Наде девять лет. Она живет у нас в семье, вместе со своей мамой. Маленькая, плотненькая, смуглая, с горящими черными глазами, эта девочка уже хлебнула горя — на ее коротком веку были и побои, и интернаты, и больницы. Она научилась ценить малое добро и никогда его не забывает:

Нет, не помню ни слепленного яблока, ни утенка.

Как-то мы ехали в машине, ее затошнило. «Ты пой, и тебя не будет тошнить», — посоветовала я ей. И она покорно запела. Это было вдохновенное пение, хотя пела она какую-то дурацкую песню, но пела ее, как псалом, тихонько, хоть и брала высоко, да не было ни одного фальшивого звука. Это было молитвенное пение, а ведь ее тошнило!

Когда они поселились у нас, ее мама говорила: «Надя не умеет ни лепить, ни рисовать». Но не прошло и недели, как Надя вместе с детьми стала прекрасно лепить и рисовать. Иначе и быть не могло.

Почему я сейчас пишу о ней? Потому что скучаю. Мы с детьми — на даче, а она болеет у нас дома. И о чем бы ни думала, все время возвращаюсь мыслями к ней. Вижу, как сидит она в постели, бледненькая, с высокой температурой, и говорит: «Мне уже лучше». И улыбается какой-то удивительной улыбкой — улыбка-вспышка, на все лицо, белые зубы открыты, рот до ушей, и снова серьезный, задумчивый взгляд. Вдруг ее отдадут на продленку — не вечно же она будет жить с нами, а у нее и так ступор (Stupor (лат.) — оцепенение) от школы: она плачет над правилами, не понимает, почему то, что в скобках, надо складывать и умножать в первую очередь. Это — эмоциональный ступор. Ее жизнь перенасыщена переменами, она только что немного отдышалась — куда она попадет снова? Будет ли ее кто-нибудь понимать, кроме мамы?

Не все дети вызывают щемящее чувство. Но многие. Да всем не поможешь...

Сейчас поздно. Спят, наверное, дети в Русаковской больнице, спит Тема, мальчик без роду, без племени. Во сне он тяжело дышит, с хрипом и стоном.

Тетя Лена, а почему я люблю уходить из больницы, а возвращаться не люблю?

Мы идем с ним в парк Сокольники, нам разрешила медицина. На нем короткие драные брюки и большие черные ботинки. Он рассказывает, что в санатории летом мальчишки «крутили любовь», а он нет. Он бегал наперегонки и выпускал стенную газету. Такой вот странный олигофрен!

Там же, в другом конце коридора, спит моя лягушечка. Отказная. Наверное, она так и спит, прижав к себе мишку с зайцем.

Мокрые от детских слез подушки — укор нашему взрослому миру, миру, где существует ничья девочка, отволакивающая игрушки в угол, как собака кость.

0

9

В книге 74 главы, выкладывать всю?

0

10

11.  Какая разница между дождем и снегом?

Рядовая французская акушерка как-то заметила: если роженице, заведомо отказавшейся от ребенка, тотчас после родов принести малыша, приложить к материнскому лону — уйдет мать из роддома со своим чадом. Не достанет у нее сил отречься от плоти своей.

Ни ребенка-лягушонка, ни Тему не приложили к материнскому лону. Но на Тему вышел спрос — его усыновили в два года. А в пять лет вернули в детский дом со следами тяжелых побоев. Так он в самом «чувствительном» периоде детства дважды остался без родителей.

Забитый Тема отставал в учебе. В первом классе комиссия 6-го московского психдиспансера актировала его как олигофрена с психопатическими реакциями. Так Тема попал в детский дом для умственно отсталых детей.

Я бы не узнала, что существует на свете Тема Тимофеев, когда б не Ольга Николаевна — врач-реаниматор Русаковской больницы. Находят друг друга люди, которых заботят судьбы детей. Когда-то она спасла от смерти дочь моей соседки. Тогда девочке срочно нужны были лекарства, мы их раздобыли. Оказалось, что тринадцатилетнему Теме Тимофееву понадобились те же антибиотики, и Ольга Николаевна обратилась к нам за помощью. Она сказала: «Мальчик детдомовский, надежд мало, но если получится...»

Получилось. Двадцать один день Тема был подключен к аппарату искусственного дыхания. Разумеется, теперь его судьба стала мне небезразлична. Но Ольга Николаевна не обнадеживала.

«Всё делаем», — отвечала она сухо. В том, что Ольга Николаевна «всё делает», сомнений не было. Она и дочь моей соседки спасла, будучи сама в предынфарктном состоянии. Переливала свою кровь напрямую, приходила в больницу по воскресеньям. Простой, неостепененный, ничем не прославленный доктор.

Тема выжил. Как только он задышал сам — попросил порисовать. Тогда-то Ольга Николаевна и заметила: больно уж хорошо рисует для олигофрена. И насчет психопатических реакций усомнилась: дети после такого испытания еще долго апатичны, депрессивны, а этот — в полном порядке.

Ольга Николаевна попросила меня приехать и посмотреть рисунки Темы.

Не было больше забот у врача-реаниматора!

Тема поправлялся. Его перевели в 1-ю хирургию. Здесь его лечила Людмила Витальевна, из тех же неприметных докториц, чья любовь и забота спасли и отогрели не одного «безнадежного» ребенка. Пока Теме везло.

Тема сразу мне понравился. Нескладный подросток, с грустными серыми глазами и неулыбчивым ртом. Но нет во взгляде ни недоверия к людям, ни малейшего признака ожесточения. Он сам показал мне рисунки, всяких «Ну, погоди!» и «Бременских музыкантов», перерисованных с пластиночных конвертов. Раскрашенных иначе, и с завидным вкусом.

— А ты сам что-нибудь можешь нарисовать?

— Нет. Мы по трафарету обводили. Потом раскрашивали.

Тема принялся за лепку. Чтобы не смущать его, я тоже пристроилась лепить. Тема действовал уверенно, как опытный мастер. На моих глазах вылепливалась настоящая рысь, рысь, крадущаяся за добычей: морда вытянута, уши торчком, она как бы идет и одновременно пластается, скрываясь от добычи.

Набежали ребята из других палат. Тема оделил каждого пластилином. Все с увлечением лепили, но Тёмины работы выделялись — пластичностью и верностью натуре. Натуре, с которой познакомился по телевизору. Тема остался доволен своей рысью. Решил подарить ее Ольге Николаевне. Спросил, пускают ли меня в реанимацию. Я пообещала передать Ольге Николаевне рысь. Тема призадумался: «А Людмиле Витальевне?»

Я предложила слепить из пластилина вазу с цветами.

— А как?

Значит, как лепить рысь, он знал. А перед пластилиновыми цветами — растерялся. Потому что дано задание. А перед любым заданием умственно неполноценным детям все разжевывают часами.

— Придумай. Ваза — это сосуд. В него наливают воду...

Тема моментально вылепил вазу, пришел черед цветов. Их он тоже видел только по телевизору и на картинках. За исключением полевых. Те — видел когда-то, не помнит уже когда, на каком-то поле.

Букет вышел знатный. На том и расстались. Страшно было перегружать Тему — он еще был очень слаб, кашлял, тер спину — болели пролежни.

С того дня я стала приходить к Теме. Мы подружились.

А. Л. Венгер, известный детский психолог, в своем заключении написал, что Тема абсолютно нормален, но педагогически запущен. Дальнейшее пребывание в интернате для умственно отсталых детей Теме противопоказано, поскольку будет усугублять педагогическую запущенность.

Тему нужно перевести в интернат для нормальных детей. Ольга Николаевна обратилась к директору такого интерната с просьбой посмотреть Тему. Тот, пообщавшись с мальчиком час, сказал однозначно: беру. С учебой подтянем. Будем выпрямлять его судьбу. Мы радовались: повезло Теме — попал в добрые руки, но... у нас чью-то судьбу «выпрямить» непросто.

Директриса интерната для умственно отсталых детей позвонила главному врачу Русаковской больницы, сказала, что не потерпит самоуправства и подаст в суд... на больницу.

Больница, разумеется, не испугалась: подавать в суд на тех, кто спас жизнь ребенку, — это по крайней мере смешно. Но директриса и не думала смешить. Она поставила условие: Тема должен быть проведен через ту же комиссию 6-го психдиспансера, и, если данная комиссия снимет диагноз, тогда пожалуйста — хоть в Академию наук! А если уж вы такие добренькие, то и Катю Умнову «берите — вот уж действительно девочка нормальная, не то что Тема. Он и с детьми-то не умеет общаться, быстро замыкается.

Разве? Почему же тогда с ребятами в палате он живет душа в душу?

— Ишь, гуманисты! А знаете ли вы, что у нас, в специнтернате, можно человека держать до восемнадцати лет, к тому же наших обеспечивают жилплощадью и освобождают от армии.

Все ясно. Значит, лучше, удобнее жить дебилом, чем нормальным человеком. Тогда чего же мы медлим, пойдем на комиссию в психдиспансер, нас определят в дебилы и дадут, наконец, квартиры?

Но Тема-то нормальный парень! Что правда, то правда — он быстро замыкается. Я сама была этому свидетелем.

К нему пришла учительница (долго болеющие дети охвачены у нас школой). Задала задачу, а сама уткнулась в журнал. Тема не хотел решать задачу. Он мечтал скорее отделаться от математики и идти лепить. Но учительница поставила условие: «Пока не сделаешь — не отпущу». «Очень он ленив думать», — объяснила она мне, на мгновение оторвавшись от журнала. На меня из-под очков смотрели равнодушные, холодные глаза.

Тема низко склонился над тетрадью, водил ручкой, калякал, а потом просто лег головой на стол.

— И вы хотите перевести его на нормальное обучение, — вздохнула учительница. — Давай решай, что тебе говорят! — перемена тона была разительной.

— Не буду я ничего решать! — Тема швырнул тетрадь и пошел в палату.

Он долго молчал. Лепил кошку и молчал. И вдруг сказал:

-Лучше найдите мне мою маму.

Меня отец бил, а мама пальцем не тронула.

Лучше... Лучше бы я не приходила к нему с книгами, яблоками и воском, а нашла бы ему маму. Взять бы его к себе! Но всех-то не возьмешь...

— Невезучий наш Тёмка, — Ольга Николаевна звонит мне поздно вечером. Только вернулась из реанимации. — Смотрю, стоит возле цветка алоэ, задумчивый, грустный, трет пальцами мясистые листья, нюхает. «Ты что, Тем?» — «Мама мне точно такие выжимала в рюмочку. Это — от горла». А к Зое, сестричке нашей, ластится: «Зой, ты замуж выйдешь? Тогда возьми меня к себе, я тебе все делать буду». Как быть? Неужели проводить его через эту комиссию?

Из 6-го психдиспансера Людмила Витальевна приехала окрыленная. Обнаружилась знакомая, светило, все поняла, будет за Тёмку.

— Только как его подготовить? А вдруг замкнется? Вчера ребята его навестили, веселенькие. Видимо, антидепрессантами их перекормили. После этого визита он до отбоя молчал. Загрузился. К тому же пришлось его из изолятора в палату перевести, место нужно было, а в палате послеоперационный мальчик с мамой. Мама мальчика обхаживает, нежничает, Тёмка ей нагрубил. Она жаловаться. Я попросила Тёмку, чтоб помягче был. Вроде договорились. Отказных подбросили, некуда пристроить... Вот беда — перед операцией валерьянку не пью, а сегодня как съездила за Тёмиными документами к директорше... Вдруг она подговорит комиссию?!

Вечером, накануне поездки, играли с Темой в «эрудит». И еще две девочки пришли. Заигрались до отбоя. Тема — тугодум, но играет вполне прилично. Значит, выходит, с олигофреном играла в эрудит и не поддавалась. Может, и я того-с?

Утро. Подъехали к месту назначения.

— Тетя Люся, я уже здесь был. Я точно помню, как меня отсюда отправили.

— Куда отправили?

Молчит, смотрит исподлобья, теребит чуб — плохой это признак. Сбой перед комиссией. Не удалось нам его обмануть, все помнит наш бедолага. Неужели помнит, как били его, пятилетнего, до кровоподтеков, — и молчит?!

Вот и комиссия. Солидные, компетентные дамы. Наша Людмила Витальевна, Люся — им не чета. Без крахмального колпака и белоснежного халата стала маленькой, невзрачной — воробышек! И «опоры», пообещавшей содействие, нету.

Я потому такой тон взяла, что знаю, чем все кончилось. Непредвзято сужу и всех против ответственной комиссии настраиваю.

Тут сразу казенщиной дохнуло.

Сидят, читают выписки да бумаги, что Люсе удалось выцарапать у директорши. Потом рисунки пошли по рукам. Смотрят молча.

Тема видит: уплыли его микки-маусы с бременскими музыкантами в конец стола, да там и остались.

Ознакомились с делом, взгляд на Тему. Помнят они его. Вырос. Посыпались вопросы. Тема не отвечает. И — заключительный, коронный:

— Тимофей, скажи, какая разница между дождем и снегом?

— Тем, ты же знаешь, — шепчет Люся.

— Не знаю.

На разнице между дождем и снегом закончили. Тему попросили выйти. Он вышел. Ясно, чего мудрить. Никуда его переводить не надо. Олигофрения явная.

Люся пыталась объяснить комиссии, что предшествовало замкнутости. Но, на их просвещенный взгляд, причина несущественна. Конечно, могло отразиться, но неадекватность выраженная.

— А рисунки?

— Рисунки? Шизофреники тоже рисуют и стихи сочиняют. Есть объективные показатели, и если вы врач...

Да уж какой Люся против них врач — пичуга!

Нет бы вместо вопросов дурацких угостить сироту конфетой «Мишка на Севере» да и отпустить с миром! Только разве Тёмина судьба их интересует? Да нисколько. Им, «чувственно отсталым», важна честь мундира.

А наш Тема — ни бе ни ме ни кукареку. Чего им его жалеть: не в богадельне служат — в психдиспансере!

Зря ездили, ох, зря! Тема заболел воспалением легких. Снова. Сначала Люся думала: кашель у него от трубки, что двадцать один день в горле стояла, да сделали снимок — воспаление. Куда теперь его? Лето на носу, но ни у меня, ни у Люси нет юридического права взять Тему с собой на лето — подкрепить на природе его никудышное здоровье.

— Тетя Люся, не расстраивайтесь, — утешает Тема, — мне теперь все равно. Только вы ко мне туда будете приезжать?

Лето Тема провел в туберкулезном санатории. Люся навещала его каждую неделю. Там ему было хорошо — бегал с мальчишками и рисовал стенгазету. Сам вызвался. К концу августа снова стал кашлять. Вернулся в больницу. Если на этот раз обойдется — он наконец отправится в интернат для умственно отсталых детей. Погулял среди нормальных — баста.

Два года в интернате для умственно отсталых сделали свое дело. Нынешний, шестнадцатилетний, Тема больше не рисует, не читает книги, он сколачивает посылочные ящики. В последнее наше свидание Тема взял у меня сумку с провизией, развернулся и ушел в корпус — ни спасибо, ни до свидания. А я еще долго ждала его у витрины с изделиями умственно отсталых детей. Фартуки, коробки, выжигание по трафарету... Выходит, умственно отсталые отличаются от нормальных как бы только одним — неспособностью к творчеству. Возможно, Тему и не глушили транквилизаторами, его просто отучили думать. Чтобы вернуть Теме его природные способности, с ним нужно было работать. А зачем? Пусть сколачивает посылочные ящики.

«Затравленность и измученность не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас... Не свой рожден затравленным», — горькие слова Марины Цветаевой — правда о Теме.

За окном дождь. Потом повалит снег. Так какая же все-таки разница между дождем и снегом?!

0

11

12. Раки-забияки

Побывав в школе-интернате на Сходне, я пришла на работу сама не своя. Но тут набежали малыши, и мысли о детях, живущих в казематах, без изолятора и фактически без медицинской помощи — на двести человек врач на полставки, да психиатр раз в год! — вытеснились щебетом и умилительной деловитостью, с которой малыши размазывали пластилин по картону.

Веселые, ухоженные, красивые — какие такие проблемы виделись мне вчера, когда я с ними занималась?! Да вот, Алина! У нее три бабушки, няня (родители за границей), а она капризничает, на всех дуется, отобрала у соседки пластилин. Но Алину снова заслонил конференц-зал, ребята в серой одежде и их восторженные глаза — мы с мужем привезли книги, собранные предприятиями Химок, муж выступал перед интернатом, знакомил с новыми книгами, рассказывал детям сказки.

— А это все вы сами написали? — спросил один маль­чик.

Уж так ему хотелось, чтобы добрый дядя оказался к тому же и известным писателем, насочинявшим столько книг!

Памятуя свое больничное детство, я прихватила мешок конфет. Но что мой мешок на двести человек! По конфете, правда, досталось всем. Крошечная радость, с мизинец не будет, но радость, пришедшая со стороны вестью большого свободного мира. Именно таким он представляется из-за больничного забора, из-за бетонной ограды интерната.

Этим детям кажется, что все, кто живет дома, с родителями, счастливые. Алину они бы сочли противной капризулей. Попади она к ним, они бы сделали ей темную, как водится, — живо забыла бы, как отбирать пластилин у подруги.

Справедливость и равноправие здесь сосуществуют с жестокостью и прямолинейностью. Как бы ни презирали интернатские домашних, в душе — неистребимая зависть к счастливцам с воли.

Интернатские, детдомовские знают о другом мире — Большой Земле, а вот наши дети о сиротах и обездоленных знают только по сказкам.

Так нельзя!

— Алина, сейчас же верни пластилин и послушай, что я расскажу.

И я рассказала детям о том, как мы с мужем ездили на Сходню.

— А  давайте   нарисуем  им  подарки,  вы,   когда  поедете,  отвезете.

Я представила яркие рисунки в темном интернатском коридоре, словно нарочно выкрашенном темно-синей краской. Понравились бы они ребятам?

— Я им еще бусинку прилеплю, можно, в птицын глаз? Даже  капризная  Алина  прекратила  нытье,  рисует  огромный гриб-поганку.

Ничего, что поганка.......
Зато большая и в пятнышках

Как олень Золотые Рога.

Дети отзывчивые. Чего не скажешь о взрослых.

— Рисунок взяла? — спрашивает бабушка Алину.

— Это для детей. У которых родителев нет.

— Что еще вздумала, у всех детей есть родители. Вот и твои скоро вернутся.

— А Елена Григорьевна сказала...

— Идем, идем, вечно это твоя Елена Григорьевна наговорит...

Занятия кончились. На столе — ровная стопка рисунков, на хорошей, плотной бумаге. Из кладовочных закромов.

И вот сидим мы, вымочаленные после девяти групп, с Борисом Никитичем в его «музыкальном» классе, у пианино.

— Вся тоска прошла, — смеется он надо мной. — Раньше в Храм к причастию ходили, чтобы уныние избыть, а теперь — к детям. Рукой снимает.

— Пошли в детский дом работать! — говорю. Все прикидывала, как начать разговор покорректнее, а вышло напролом.

— Не выдержу, — Борис Никитич возит кулаком по лбу, сразу в лице переменился. — Мы как съездим с хором в детдом или дом ребенка, я заболеваю.

— А если бы нам предложили, дали бы помещение...

—  На природе, чтоб лес и река. И чтоб доверили полностью...

Сидим, два Манилова, мечтаем. Как бы мы стали заниматься с такими детьми. Разумеется, иначе, по своей программе. Музыка, уроки сказок, лепка, рисование, развивающие игры (вместо математики), спорт.

Чтобы сеять, надо сначала расчистить поле детской души от плевел, взрыхлить, удобрить, дать почве продышаться, а уж потом бросать в нее зерна знаний.

— Могли бы выстроить библиотеку, ребята с радостью бы бросились. Историю бы устроили натуральную — с макетами древних поселений, битв, победных шествий. — Борис Никитич запнулся и умолк. — Да кто нам доверит, мы не академики, не кандидаты наук, мы никто — отставной козы барабанщики... Создадут комиссию, тридцать три богатыря, остепененные, в латах и доспехах выйдут из-за стола и на нас... А мы с тобой так и попятимся, раки-забияки. Книгу-то пишешь? — Борис Никитич заметил, что я сникла.

— Пишу. Да толку чуть. Будто не тем занята. Совесть меня мучает.

— А кого она не мучает?! — Борис Никитич вскочил со стула, зашагал по классу. — Наша Таня (Татьяна Михайловна, педагог по живописи) год проработала в детдоме. Дети ее обожали. Почему она ушла? Потому что начальство с нее требовало плакатов, а она хотела стены с детьми расписать в коридоре. Всего-то крамолы!

Помнишь, она при тебе рассказывала, как уходила, а дети облепили забор и кричали: «Тетя Таня, не бросай нас!» Тебе острых ощущений недостает — спи на гвоздях!

Спать на гвоздях не пробовала. Но жить с больной совестью, с ощущением невыполненного долга, неоправданного предназначения, может быть, еще невыносимее, чем спать на гвоздях.

0

12

13. Перегорела лампочка

Искусство, как и жизнь, не функционально. Положив себе реальную цель и твердо следуя ей, мы постепенно превращаемся в функционеров.

Ставя перед собой «посильную» задачу, мы делаемся мастерами.

«Непосильная» задача рождает творца. Как и все мысли, эта не новая.

Смотрю в окно с девятого этажа — передо мной машинка: отсюда, с кресла, вознесенного в небо, я сейчас вижу мир. Все, что рядом, — потолок, стены, чашка с чаинками — не имеет значения. Подо мной кромка дугой изогнутого леса — шестнадцатиэтажные башни теснят лес к горизонту. Напротив — верхняя часть башни, высокий параллелепипед с ячейками-балконами. В одной из них, где-то на одиннадцатом этаже, стоит человек и курит. Человек, вознесенный над лесом и домами, находящийся в небе вместе со мной. Издалека он похож на ширпотребовскую статуэтку курильщика с дырой вместо рта, куда вставляют сигаретки.

Если бы я писала картину — я бы нарисовала дом, лес и небо обобщенно, цветными плоскостями, а одинокую фигурку курильщика — предельно скрупулезно. Если бы я сочиняла рассказ, то меня бы заинтересовало, почему человек холодным осенним днем курит на балконе.

Может, он уходит в небо, чтобы избавиться от давящего пространства комнаты, заставленной полированной мебелью, с которой жена ежеутренне сметает пыль шерстяной тряпкой.

В конце концов, этот курильщик — не более чем зацепка. Как чеховская чернильница: «Дайте мне чернильницу, и я напишу рассказ».

Привычных вещей не существует. На столе в кухне — граненый стакан. Перед ним — яйцо. Оно отсвечивает, удивительно преломляясь в гранях стекла. Я кладу яйцо за стакан и в совершенном эллиптическом теле происходит неожиданная перемена: яйцо вздыбилось, вцепилось острыми шипами в стаканьи бока.

Соприкасаясь, предметы перестают быть самими собой, фактически оставаясь неизменными.

В отличие от стакана и яйца, дети контактируют с миром активно — не на «созерцательном», а на «деятельном» уровне. Для них одушевленность предметов — непреложная истина.

Недавно в классе перегорела лампочка. Пригласили монтера. Стоя на столе и орудуя одной рукой, «великан» вывинтил старую лампу, вместо нее ввинтил новую. Спрыгнул со стола...

— Не забирайте лампу, — попросила я монтера, еще не зная, зачем она мне.

Новая лампа осветила наш стол — плацдарм для фантазий и игр. Старая же — осталась у меня. Я посмотрела сквозь нее на Виталика  и  засмеялась  —   Виталик выглядел  полосатым скособоченным матрацем, одно ухо Виталика вытянулось вдоль стены, а   зеленый   глаз,   прикрытый ресницами,  был как  замшелая гора.

Дети окружили меня — не терпится узнать, что же там смешное, внутри лампы. Посчитались в считалку, выстроились — смотреть в лампочку. Наводят ее друг на друга, на потолок, откуда брызжет яркий свет, на полки со скульптурами, стенды с монотипиями.

— Хорошо, что вы ему сказали «не забирайте», а то бы... — Виталик качает головой ... — а то бы...

— А то бы что? — спрашивает Арам.

—  Не     понимаешь,     

Вселенный светильник, вот кто! — Виталик в изнеможении плюхается на свой стул. — У него лампочки с чужих планет. Меркурий, Юпитер...

— Внутри? — указывает Арам на лампочку, снова попавшую в мои руки.

Виталик молча кивает. Только что он видел планеты, звездчатые и полосатые, что за дело — внутри они или еще где!

— Таких моя мама выбрасывает сколько хочешь. А на что они, если в них свет кончился, — пожимает плечами Анечка.

— Стой, не двигайся! — Навожу лампочку на огромные банты на макушке.

— Что у меня там? — таращит и без того круглые глаза Анечка.
У бантов нет голов

-говорит Арам.

— И если поставить лампу на пластилин, то она будет, как луна, которую сжали тисками.

— Луна не стоит, а плавает, — уточняет Катя. — Бедная лампочка, никому на свете не нужная... Ее сдадут на мусор...

— Она не бедная, если ее куда-нибудь поставить, она засветит, как миленькая, — заявляет Арам. У него одна идея — как применить лампочку. И я ухватываюсь за такую подпорку.

— Пусть у нас будет вокзал. Ночь на вокзале. Поезд идет. А она своим светом указывает дорогу к станции.

Знал бы монтер, деловито сменивший лампу, что с его легкой руки мы окажемся на ночном вокзале!

Железная дорога — любимая игра детей. Одно «скатывание рельс» чего стоит! Рельсы со шпалами быстро покрывают стол. Затем вагоны, паровоз — его лепит Арам, спец по паровозам. Аня замахнулась на «весь вокзал». Маленькими, но крепкими пальцами размазывает темный пластилин по картону — ведь ночь! Сверху появляется белая лепешка — лампочка, потом платформа, тоже темная. Объем возник совершенно случайно — ночью все темное, а если к темному (фону) прилепить темное, то образуется передняя, выступающая часть рельефа. Но почему люди на платформе черные?

— Потому что лампочка пе-ре-го-ре-ла, — Аня стоит на своем: на никчемности этой лампы. — От нее света нет, одна видимость.

А видимость какого цвета?

— Видимого, — не задумываясь отвечает Арам.

— Не-ви-ди-мо-го. Ты разве воздух видишь? — У Ани резкие голос.

Как-то раз мы только расселись, слышим из-под стола:

Я ржавчина, я старая страшная ржавчина!

И верно, у Ани сделался голос самой настоящей ржавчины. Пассажиры  (тоже в рельефе)  стоят, как на параде, лицом к нам.

— А поезд-то где?

— Там, — Аня указывает вверх.

— Что же они стоят, отвернувшись от поезда? Им же ехать надо, они ждут не дождутся, как сядут на свои места, раздвинут занавески...

— Они уже приехали.

— Чего ж домой не идут?

Я задаю наводящие вопросы для того, чтобы Аня точнее представляла себе то, что делает. Может, наконец, слепит кого-нибудь в профиль или, наоборот, замажет глаза, нос и рот — люди встанут спиной к нам.

— Когда им надо будет, они и уйдут, — отвечает Аня. — Их, кажется, никто не гонит!

Виталик лепит пассажиров. Все человечки у него выходят карикатурными: тощими, длинноносыми, в огромных ботинках.

Интересно: с одной стороны — безудержный фантазер, с другой — реалист, с третьей — пародист. В руках у троих пассажиров здоровенные чемоданы. Они отваливаются вместе с руками.

— Возьми проволоку, — советую. — Так они свои сокровища вместе с руками на платформе потеряют.

Виталик пытается вставить проволоку внутрь тонюсенькой ручки, но пластилин не держится, падает.

— Проволоку пластилином облепи — вот и все.

— Руки, что, выкинуть, по-вашему? — возмущается Виталик. — Раскидаетесь руками.

— В темноте ничего не видно, — вздыхает Катя. Она вошла в образ и уже воображает себя на темной платформе.

Как-то раз я принесла из дому прозрачный шар, которым удерживают рыбацкие сети. Ураганное море иногда выкидывает такие шары на берег. Я нашла свой шар в 13 лет. Говорят, он приносит счастье.

Так вот, сначала мы рассматривали шар, ощупывали. Обнаружили, что он круглый, стеклянный, прозрачный, что внутри у него пусто, что у него нет ни конца, ни края и, поскольку у него нет ни одного острого угла, он катится свободно, а выпирал бы хоть один угол, он бы им о поверхность цеплялся и катиться бы не мог.

— Ну а теперь фокус (накрыла шар красной тряпкой). Какой он теперь?

— Круглый.

— Почему?

— Потому что был круглый.

— А если бы мы не знали, что под тряпкой, как бы мы догадались, что там шар?

— Пощупали бы, — сказал Арам, — под тряпкой.

— Тогда вот что (выключила свет). Какой теперь шар?

— Никакой! — закричали хором.

— Арам, — обратилась я к самому рассудительному из нас. — Какой шар?

—  Никакой.

— Почему никакой?!

— В темноте ничего не ви-и-дно-о-о,  —  расплакалась Катя. Пришлось прекратить эксперимент.

— Какой формы лампа? — спрашиваю.

— Стеклянной, — отвечает Анечка.     

—  Как груша, — перебивает Арам.

Виталик выбыл из беседы. Возится с руками и чемоданами. Если он поглощен делом, он никого не слышит. Арам всегда все слышит, что бы мы ни делали.

Выхожу с лампочкой за дверь.

— Наш свет похитили! — кричит Аня, та самая Аня, твердившая, что в перегоревшей лампе «нет света». — Из-за вас наш поезд попадет в аварию.

Возвращаю похищенное. Наша станция вновь освещена, и наконец-то пришел поезд. Виталик с грехом пополам приделал руки с чемоданами к своим «пародиям», усадил их в Катин вагончик. Девочки водрузили даму с бантами на лепешку с колесами (борта закрыли бы все красоты), лампочка освещает путь, к тому же предусмотрительный Арам соорудил светофор — можно ехать.

Что у нас вышло? Макет железной дороги.

В нем нет пластического единства формы и содержания, фигуры разномасштабны, рельсы расползлись по всему столу, где-то в самом углу оказался одинокий вагон, не приставший к составу. Анин «весь вокзал» прикреплен под лампой. И все-таки это скульптура. Скульптура будущего. Может быть, появятся такие скульптурные ансамбли, которые заменят нынешние стандартно-убогие детские площадки; может быть, архитекторы изобретут целые города, взяв за основу детские макеты, их поразительную свободу, незапрограммированность и даже разномасштабность. Конечно, из железа не сделаешь живой паровоз с округлыми плечами, но вдруг появятся материалы, позволяющие, где возможно, обходиться без прямых углов? Что-то похожее уже есть — детский городок «Диснейленд».

И в строгом параллелепипеде есть своя красота. На его фоне курильщик в лоджии, с которого начинался этот рассказ, — зернышко в спичечном коробке. Но вот я мысленно переставляю нашего курильщика на балкон многоэтажного паровоза. Полусфера балкона, облако, и человек уже не грустный — пускает дым в небо, и паровозик, попыхивая, отправляется в путь.

Детские макеты — это модели, содержащие в себе идею нового строительства, нового мироустройства. Дети отталкиваются от того, что видят вокруг себя, но их мышление еще не нормативно. Может — так, может — иначе, но никогда: так — и только так. Догматизм — качество взрослого, окостеневшего сознания. Дети же наделены художественным, образным восприятием и именно потому так близки мне. Реальный мир способствует возникновению воображаемого, тот и другой образуют свой внутренний — индивидуальный — мир. Как соотносится внешний, видимый, с внутренним — одна из тех задач, которые приходится решать постоянно.

0

13

14. Искусствотерапия
Искусство лечит. Это давно поняли те, кто всерьез думал о детях. Как и во взрослых, в детях есть и дурное, и доброе. Преодолевать дурное помогают родители, сказки, где постоянно присутствует мотив борьбы со злом, и собственное творчество. Творя, дети обдумывают мир, находят выход «темным страстям». Часто само содержание рисунков указывает на эти самые «темные страсти»: войны, битвы, танки, бабы-яги с кощеями бессмертными, взрывы, пожары. Иногда агрессивное, озлобленное состояние выражается в композиции рисунка и скульптуры, в отношениях цве­тов в живописи.

Творчество — такая же врожденная потребность, как еда и сон. Рисуя, дети избавляются от того, что их мучает, пугает: навяз­чивых состояний, страха смерти и темноты, страха потерять любимую маму или любимого отца. Все эти страхи присутствуют в жизни самых нормальных детей. Когда мы говорим им, что темнота не страшна и смерть не страшна, мы их обманываем. Мы с головой окунаем их в одиночество, из которого они пытаются выбраться, поверяя листу бумаги свои тревоги.

Даже в лагерях истребления дети рисовали — они обращались к карандашу и бумаге как к своим спасителям. Цветы, стол с едой, гора, по которой когда-то съезжали на санках, калитка в сад — дети не рисовали почти ничего сказочного потому, что мир, откуда их изгнали, стал для них сказкой.

Сказки помогают неуверенным стать увереннее — вот мальчик с пальчик, такой крошка, а вышел на сражение с большим и страшным миром!

Жизнь — это трата времени. Существенно ли, на что мы его тратим?

Вот пришли на первое занятие самые маленькие, четырехлетки. На столе уже выстроены железная дорога, столовая, зал ожидания, в вагонах едут зайцы с морковками через плечо, а на скамейках в зале ожидания сидят пластилиновые пародии с чемоданами и коробками. Чего нам не хватает? Нам не хватает дома, где живет станционный смотритель. (Как звучит это словосочетание! Пушкинская музыка. Детям нравятся такие торжественные наименования.)

— Сейчас мы накатаем бревен, настругаем досок и построим двухэтажный дом. — Говорю, а сама приглядываюсь к новеньким. Вижу всех: робких и смелых, шустрых и флегматичных, тревожных и уравновешенных.

Маленькая девочка с косами лепит рывками, тычками: возможно, она заика — нарушение речи связано с нарушением «движения». Сажусь рядом с девочкой. Она смотрит на меня изучающе — глаза с длинными ресницами часто моргают. Ее зовут Лина — это я узнала из анкеты. На каждого ребенка есть анкета с фотографией. Чтобы подлизаться к Лине, украдкой от остальных, подсовываю ей красный фантик и две пуговички «на украшение». Девочка действительно заикается. Значит, моя задача — привести в порядок «движение». Убедившись, что она доверяет мне, я кладу ладонь на ее руку, и мы вместе лепим. Необходимо из урока в урок «перелепливать», «сглаживать» движения. Тем же самым мы займемся с ней и в рисунке — научимся рисовать линии, не отрывая карандаша от бумаги.

А вот тревожный ребенок — в рабочем халатике, с нарукавниками. Много прошло таких — в униформе, в рукодельных фартуках. Их специально готовили к походу в чужой дом, куда они не хотели. Формы, фартуки, рабочие халаты — часто вид приманки.

Крохотуля в халате до пят все время сползает со стула, похож на перепуганного хомячка. Втянул голову в плечи, тычет пальцем в пластилин, а сам все озирается, прислушивается к шагам за дверью — может, это мама и она заберет его отсюда. Руки так и просятся погладить ребенка, но я не даю рукам воли. С такими детьми надо быть настороже — чтобы не спугнуть. Попробую просто поболтать с ним:

— Павлик, ты, видно, много каши съел с утра, у тебя уж очень руки сильные (раз он в рабочем халате, то он и чувствует себя человеком взрослым, сильным, может быть, даже могучим). Ну-ка, можешь дырку проткнуть пальцем, с размаху?

Подставляю мишень — тонкую пластилиновую лепешку. Ясно, что проткнет!

Смерил меня взглядом: мол, стоит ли затеваться? Но протыкать дыры — дело заманчивое, эх, была не была! Павлик зажмуривается и вонзает палец в «мишень».

— Я же говорила — силач! Тогда выручи нас — нет у нашей станции начальника. Поезда устали стоять на рельсах, в столовой все так объелись, что со стульев не могут подняться, в зале ожидания дети стали плакать — им хочется ехать, а поезд без разрешения начальника не пускают.

Павлик слушает заинтересованно. Оказывается, от него все зависит; значит, он не просто так пришел сюда в халате, а для дела.

— Слепи станционного смотрителя!

Озадачила человека. Пусть думает. Ему уже не тревожно, он расслабился, а дом меж тем не продвигается. Бросаю клич: «Бревна, доски — всё ко мне!»

Повскакали, несут «стройматериалы». Раз они не боятся встать, подойти ко мне, значит, обживаются в новой, непривычной среде. Это важно.

— Я слеплю жену начальника, — сообщает Вика-толстушка (ловко она переделала «станционного смотрителя» в прозаического начальника!). — Потом детей начальника слеплю.

На первый взгляд девочка благополучная. Но и дети из ветхих, непрочных семей часто лепят «всех» — брата, сестру, бабушку, папу. В порядке компенсации.

Строю дом, смотрю на Лину — та снова рвет пластилин. Приходится оставить дом и заняться Линой.

— Это будет большая дверь, — приговариваю ей на ухо, — мы сейчас ее покрасим, ровно-преровно...

Спокойное приговаривание помогает. Покрыли ровным слоем пластилина полдвери, теперь сама.

— Я слепил, — Паша завернул целый брикет в фантик.

— Что это?

—  Начальник. Холодно, вот он в одеяло и закутался.

— Как же он будет командовать, из-под одеяла?

— Он спит. Проснется, и тогда.

Павлик ликует: соорудил целого начальника! — Вот ему подушка, — Витя тянет через весь стол руку с пластилиновой подушкой.

Теперь наш начальник спит чин-чином, правда в недостроен­ном доме, зато на подушке, на простыне и еще одеялом укрыт — девочки позаботились.

— Какой лентяй, все спит и спит, никому ехать не дает! — бубнит под нос Павлик.

— А пусть жена начальника за него поезд отправит, — предлагает Витя, бледный, анемичный мальчик.

Он сидит сложа руки, смотрит, как я строю дом. Ну и что? Есть дети, которым необходимо медленное, спокойное вживание в новую атмосферу. Возможно, дома Витя привык повелевать: «Пусть машинка поедет, пусть кукла глаза закроет, пусть жена начальника руководит железной дорогой».

— Прилепляю к стене лепешку — балкон, ставлю на него жену станционного смотрителя, то бишь начальницу.

— Пусть она с другой стороны стоит, ей паровоза не видно.

— Тогда нужен второй балкон.

Витя присмотрелся к моему балкону, понял — дело нетрудное — и соорудил второй балкон сам.

— Это ребенок станционного смотрителя, — показывает Вика новую работу.

Что это! Пластилиновый гроб из брусков, в нем — голова ребенка с пустышкой во рту, на туловище — два цветка.

— Подождите, я колеса приделаю! — Вика приделывает два колеса.

Лепила коляску — вышел катафалк.

— Почему у него цветы на животе?

— А потому что я умею такие розочки делать, меня бабушка научила.

Понятно, Вика не вкладывала в работу «тайный» смысл — она решила продемонстрировать разом все, что умеет. А умеет — лепить розы, пустышку и ребенка!

Я не склонна к психоаналитическим трактовкам детских работ. Но что-то встревожило меня в этой скульптуре. Надо будет поглядеть на Викиных родителей. Пусть я не согласна с Фрейдом в объяснении подсознательного как вытесненной сексуальности,  в наличии подсознательного нет сомнения.

— Давай  оставим  коляску  во  дворе,  а  ребенка  положим  в кроватку, — предлагаю Вике. Не соглашается:

— Ребенок начальника ждет свою маму на улице — она поедет с ним гулять в парк.

Мысль о парке понравилась: в парке соорудим качели, карусели, детский городок. Размечталась и не заметила, что дети стали ерзать. Значит, устали и надо поиграть с ними — запустить наконец наш поезд. Сколько можно есть в столовой и ждать в зале ожидания! Архитектура дома станционного смотрителя — типичное Ар-Нуво. Наверное, из-за натиска декора. Очень смешно смотрится дом станционного смотрителя на фоне безалаберной станции. Что ж, каков хозяин — лентяй и соня, — таково и его хозяйство. Для него махину отгрохали, а он спит и нет ему дела до железной дороги!

Но если вернуться к подсознательному, то последнее время я все чаще оказываюсь с детьми на железнодорожной станции. Наверное, потому, что мечтаю о путешествии — сесть бы в поезд, разложить на столике жареную курицу с помидорами, посыпать кушанье солью из спичечного коробка, помешивать ложкой жидкий чай в стакане и ехать-ехать, все равно куда.

0

14

15. Фридл

Творчество замученных детей не подлежит художественному анализу. По крайней мере я не берусь за такой труд.

Фридл Диккер-Брандейсова была художницей. В концлагере Терезин стала учителем рисования. В каталоге «Рисунки детей концлагеря Терезин» сказано, что Фридл «создала педагогическую систему душевной реабилитации детей посредством рисования».

С уцелевшими в Терезине детьми в сорок четвертом году Фридл была депортирована в Освенцим. То, что она вложила в детей, погибло вместе с ними в душегубке.

Маленький садик,

Розы благоухают.

Узенькая тропинка,

Мальчик по ней гуляет.

Маленький мальчик похож
На нерасцветшую розу,

Когда роза расцветет,

Мальчика уже не будет.

Каково было Фридл читать стихи Франтишка Басса, смотреть на его рисунок, где по тропинке меж холмов возвращается Франтишек к своему дому, в навеки утраченное детство. Нет, оно не прошло, Франтишек еще мал, у него отобрали детство. Отобрали, а он все равно возвращается туда, к себе домой, нарисованный мальчик в нарисованную деревню.

«Зима. Терезинские улицы совсем под снегом, который от сильного мороза уже мерзлый. Гуляю медленно по тротуару и слежу за жизнью на улице. Вот попался на глаза старик, приблизительно восьмидесятилетний, с белыми волосами и белой бородой. Если судить по походке, у него вид сорокалетнего. Он шел быстро с миской еды в руке. Но вдруг поскользнулся на обледенелом тротуаре. Он упал головой прямо на мостовую и остался лежать», — записывает в детском подпольном журнале шестнадцатилетний Герберт Фишер, Дон-Герберто.

Дети искали выход. С увиденным невозможно смириться, его надо как-то осознать или хотя бы просто зафиксировать. Так возник подпольный журнал в Терезине.

Дети знали, что идут на смертельный риск, знали и их учителя. Но писать стихи и рассказы не отговаривали.

Обучение детей в концлагере строго-настрого воспрещалось. Не было запрета только на рисование.

«...Почти все малые арестанты рисовали. Собрание четырех тысяч рисунков стало самым известным, хорошо сохранившимся и потрясающим наследием замученных терезинских детей» (из каталога).

Стать учителем в мире, обреченном на гибель,  —  страшная участь.

Фридл была с детьми, не покинула их до последнего мгновения. Чему она их учила? Какова была созданная ею система «психической реабилитации детей с помощью рисования»? Как оценить качество изображения тарелки с кашей и людей с желтыми звездами, несущих носилки с мертвым по зимнему Терезину? Можно ли вообще обучать детей чему-либо в нечеловеческих условиях?

И дети ли они после всего увиденного?

Я был ребенком,

С тех пор прошло три года.

Ребенок тот мечтал о сказочных мирах.

Теперь я не ребенок,

Я видел смерть в глазах...

Это стихи Гануша Гахенбурга. Он погиб в Освенциме пятнадцатилетним.

Там в море садов и счастливых лет
Мама произвела меня на свет,

Чтобы я плакал.

Слезы — это увеличительные стекла. Глядя сквозь них на рисунки, я вижу Фридл. Вернее, ее присутствие на рисованных листах.

...За белой лошадью черный человек с черной тачкой. Лошадь движется вдоль реки по зеленому лугу. На горизонте — горы. Это аппликация Хельги Поллаковой. Но где здесь Фридл?

Увеличительные стекла слез перемещаются по цветной репродукции. А вот и Фридл. Она подсказала Хельге, что зелено-коричневая гамма требует контрастных акцентов. Поначалу лошадь была коричневой (край коричневой бумаги виден из-под белой) и сливалась с фоном. Но композиция требовала белого пятна, и Хельга согласилась с учительницей.

Соня Шпицева хотела нарисовать крыши домов на своей улице. Пасмурный день, над одной крышей — шпиль ратуши. Поначалу Соня принялась рисовать по сухой бумаге (сохранилась одна неразмытая линия с боку дома), но Фридл научила девочку: «Чтобы вышло «пасмурно», надо писать акварелью по мокрому листу, тогда очертания размоются и будет казаться, что воздух влажный, как твоя кисть».

Возможно, все было вовсе и не так.

Есть черта, которую не переступить воображению. Мы не можем воссоздать реальную картину: маленькая, коротко остриженная Фридл со своими ученицами, теперь тоже остриженными, голыми, идет в газовую камеру. У душегубки мы застываем. Свидетелей нет. Повествовать о том, как Фридл корчилась в агонии рядом с Соней Шпицевой, невозможно. Это — запредельное, хотя случилось в пределах исторического времени с миллионами.

Нам дан страшный урок. Мы не можем, не имеем права жить так, как жили до него. Вопрос «За что?» — риторический. На него нет ответа. Но коли получен в наследство такой опыт, его надо осмыслить.

Зачем Фридл в голоде, холоде, страхе обучала детей приемам композиции? Зачем изобретала для них постановки из скудной барачной утвари? Зачем знакомила их с законами цветовой преференции? Зачем после каждого урока раскладывала подписанные детьми работы по папкам? Зачем, спрашивается, это было нужно Фридл, когда траспорты смерти, один за другим, увозили детей «на Восток» — в Освенцим?

...На желтых бланках концлагеря, где расписание работы терезинской бани соседствует с указами по режиму, растут цветы, порхают бабочки, улыбается мама, но и лежат убитые, смотрят голодные глаза в пустые миски — судьбы тысяч детей. Благодаря Фридл они стали и нашими судьбами.

0

15

Рита, привет! Выкладывай всю. Я ее читала. Очень хорошая книга!

0

16

Хорошо, попробую. В ней много картинок, я их не все могу выложить.

0

17

16.  Увидел - отрази!

Я имела удовольствие целый год бок о бок проработать с одним преподавателем по живописи, назову его Химичевым. Он был на хорошем счету, его опыт советовали перенимать и внедрять. И никого не удивляло, что ученики покидают класс Химичева в каком-то растерянном, подавленном состоянии. С живописи дети приходили ко мне, на лепку. После недельной обработки детей было не узнать. Прежде смелые, отчаянные выдумщики, они в нерешительности глядели на глину и ждали моих указаний. Что с ними там делают? Я решилась войти в соседний класс во время урока. И вот что я увидела: родители сидят рядом с детьми, все время их погоняют, только и слышно: макай скорее кисть, рисуй, ты же видел сейчас ветку, дядя показывал, ветка должна быть... Сжавшись, ребенок неуверенно проводит линию, но тут родитель, обнаруживший, что у соседнего мальчика уже все готово (там мать приложила руку), выхватывает у своего дитяти кисть и завершает задание. Потому что программа урока напряженная, надо много успеть. Иначе — задание на дом.

Химичев обожал природу. Любить природу — не предосудительно. Перед началом занятий, чтобы вдохновить детей, он показывал слайды. Все как один должны были вдохновиться и, как только включат свет, быстро пустить в дело скопившееся во тьме вдохновение.

Увидел — отрази! Любитель природы, Химичев попирал ее же законы. Таким методам позавидовал бы сам Трофим Денисович Лысенко, у которого тоже все вызревало и поспевало до срока. Простая мысль, что дети — часть природы, а природа не спринтер и времена года не срываются с дистанции по выстрелу из ружья, не приходила Химичеву на ум. Наверное, он и не задумывался над этим. Его целью был немедленный результат. О чем размышлять?! Все показано. Рисуем ромашку — серединку желтой краской, лепестки беленькие, стебель зеленый. Только ромашку! Колокольчики сегодня никто не рисует, это тема следующего урока. Вообразить себе, что какой-то ребенок не хочет рисовать ни ромашку, ни колокольчиков, невозможно. Это урок, а не самодеятельность.

Слово «самодеятельность» было самым бранным в лексиконе Химичева. Педагогов студии он распекал именно за самодеятельность. Собрав нас в кабинете директора, разумеется, при начальстве, он отчитывал нас за отсутствие профессионализма. Главным нашим грехом было то, что мы не воспитываем в детях чувство патриотизма через любовь к природе и родному краю. Еще Химичев был одержим великой идеей: все дети должны ходить в студию со значками на груди, на них должны быть имя, фамилия, номер группы студиозуса. Иначе, убеждал нас маэстро, невозможно запомнить всех учеников. Но мы помнили и без значков не только имена детей, но и другие, с точки зрения Химичева, излишние подробности их жизни. Директору идея Химичева понравилась: детишки под номерами, и все любят природу. Только вот если бы вообще без детей, без студии, тогда еще проще организовать учебный процесс. В конце концов, почему этой мелюзгой должна ведать школа искусств? Есть детские сады, там эстетическое воспитание более уместно. Студию упразднили, Химичев стал завучем художественного отделения, откуда он вскоре выжил самых талантливых педагогов.

Беда, коли просветитель не умен. Исполненный самоупоения, спускает он в народ идеи о пользе природы. Вдалбливает в безмозглые наши головы само собой разумеющееся, и мы, плененные общностью взглядов, ликуем: «Ах, как это верно — быть ласковыми с детьми, ах, как необходимо приучить детишек любить зверюшек, ах, как это полезно — эстетически развивать малышаток!»

Нас пленяет пошлость. Все очевидно, общедоступно, а как убеди­тельно!

Родители смотрели Химичеву в рот, обрамленный густой бородой и усами, и прилежно рисовали дома огромных лебедей (детям с таким размером не справиться). Химичев расстилал в холле клеенку, и родители клеили на нее лебедей — получалось грандиозное панно, которое тут же занимало свое место в школе. Затем панно «Богатыри». Старательно выписанные и вырезанные родителями мужи в шлемах украсили стену у кабинета директора: слава богатырской силе начальства!

А что же произошло с детьми? Склонные к конформизму и самообману постепенно уверились, что все эти красоты на клеенках — дело их рук. Честное меньшинство стало нервозным — все чаще слышалось: «А помогите мне, а я не умею...»

«Лебеди» и «Богатыри» затмили наши скромные педагогические победы.

Химичев покусился и на лепку. Велел детям из всего пластилина, что в коробке, скатать дома бревна и принести на следующее занятие. Пусть посидят родители вечерок, руки у них сильные, скатают бревна. Все лучше, чем водку пить да жену бить. Да, это был размах! Колокольни, крепостной вал, избушки — всё взрослыми руками.

За короткое время из честных воспитались обманщики, из скромных — честолюбивые, из фантазеров — лгуны. Дьявольский профессионализм!



17. Откопали богиню

— У меня был один знакомый, древний грек, и он жаловался, что боги с Олимпа с ним очень несправедливо обошлись.

Что услышат дети из моего сообщения? Речь пойдет о знакомом. Значит, история будет правдивая. Из первых уст. Кто такой «древний грек», они не знают, богов с Олимпа — тоже. Но кто бы они ни были, а обидели знакомого учительницы — надо быть начеку!

Рассказывая детям о Бароне Мюнхгаузене, Орфее и Эвридике или умной Эльзе, я стараюсь приблизить к ним эти образы, принять их в нашу компанию. Не столько наглядная информация (открытки, слайды, музейные экспонаты) представляет интерес для ребенка, сколько возможность расширить связи с миром. В этом контексте и диалог с культурой может стать интимным.

Мы — в Пушкинском музее. Останавливаемся в Греческом дворике, у макета Акрополя. Смотрим молча, и я говорю:

— Представьте, какой это огромный храм-дом, если все эти люди (показываю на античные статуи у стен) туда помещались. Да что помещались, они рядом с этими стенами казались лилипутами.

— Или муравьями, — развивают дети тему.

Начинается взаимодействие. Детей поражают размеры: «Смотри, какая громадная, а этот еще больше, а по-взаправдашнему все они маленькие, раз поместились в этом доме».

И — первый вопрос по существу:

— А кто эта тетя?

— Афродита — богиня красоты. Ее откопали.

— Лопатами?

Моего ответа дети не слышат. Обступают богиню красоты и конечно же не могут понять, почему она богиня и почему — красоты. Глаза богини не смотрят — «У нее что, глаза заклеены?», она не улыбается и вся белого цвета.

— Считается, что она самая красивая из женщин. Все хотят быть на нее похожими. Интересно, а наши девочки похожи на нее или нет?

И я рассказываю (конечно же, все обратились в слух, поскольку я не просто сообщаю сведения, а раскрываю тайну), как определить «красоту». Глаз по длине должен умещаться между глазами, нос трижды укладываться в лице, расстояние между подбородком и носом равно длине носа и расстоянию от переносицы до лба. Показываю, как прищуриться, вытянуть руку и промерять лицо Афродиты. Я прекрасно понимаю, что размеры эти для них — филькина грамота, но само «измерение красоты» увлечет их, как всякая игра.

Получилось — девочки у нас все канонические красавицы (хотя на детское лицо «взрослый» канон не распространяется), и теперь очередь мальчиков. Рядом — Аполлон.

Никто не задает вопроса, почему он голый, почему здесь почти все голые. Наша задача — убедиться: мы соответствуем идеалу красоты, причем все до единого.

Хорошо, что их всех раскопали

— говорит кто-то. — И этот дом, — дети снова обступили Акрополь. — Хорошо, что его сделали.

После музея все проголодались. Пирожков в «Пирожковой» не оказалось, зато были пельмени. Дети уплетали за обе щеки. Их очень забавляло, что в Пирожковой не пирожки, а пельмени. Тогда столовую надо назвать «стульевая» или «стульная», а кино — театром. «Пирожковая» с пельменями заняла почетное место в наших любимых воспоминаниях.

В результате посещения музея дети поняли, что скульптура — это не игрушка, а что-то большое, прочно стоящее на тверди. Несколько уроков подряд они лепили «памятники» на постаменте. Скульптура заняла свое место в шкале понятий.

То, что мы даем детям как культурную программу, не приближает к культуре, а разводит детей и культуру по разным углам. Когда еще они встретятся! И встретятся ли вообще?

За роман «Кристин, дочь Лавранса» норвежская писательница Сигрид Унсет была удостоена Нобелевской премии. В основе романа — исторические события. Любовь к истории возникла с детства. Отец Сигрид был известным археологом. Он умер, когда девочке исполнилось одиннадцать лет. Его «завещанием» была маленькая глиняная лошадка, найденная известным археологом Шлиманом при раскопках Трои. Лошадка стала любимицей Сигрид. Она и ввела девочку в таинственный мир исторического прошлого. Не благодаря ли троянской коняжке Сигрид стала великой писательницей?

Николай Васильевич Кузьмин рос в семье портных. Мать будущего знаменитого графика и писателя ссыпала в бумажный кулек цветные обрезки ткани и говорила сыну: «Гляди — и увидишь райские кущи». Маленький Коля глядел и видел райские кущи. И стал художником. К искусству он пристрастился много позже. До той поры хватало поэзии в собственном доме.

Как сделать, чтобы ребенок захотел узнать, кто такая Арахна и почему был ранен в пяту Ахиллес? Лобовые пути «окультуривания» или ничего не дадут, или, что еще хуже, отвратят ребенка.

Приобщение детей к искусству должно быть естественным. Но как добиться этой естественности, если в течение стольких лет культура существовала на задворках, а слово «интеллигент» звучало как ругательство?

0

18

18. Концерт для пластилина с оркестром
Двадцать четыре прелюдии Шопена завершаются звуком, тающим в полной тишине. Медленное убывание музыки возвращает тебя к началу, ты вновь проходишь сквозь все прелюдии и приближаешься к финалу, когда смолкает рояль.

Катарсис в финале вызывает восторг. Перед Творцом и его Творением.

То же ощущаю я, когда вдруг, в счастливый миг прозренья, уловлю в ребенке — в его поступке, рисунке, слове, жесте, взгляде, движении, молчании — цельность, когда все, что я знаю, чувствую и понимаю, свяжется в душе. И возникнет образ.

Сколько выстроено городов, железных дорог, парков с фонтанами, качелями и каруселями — всякий раз они другие, но всякий раз ты видишь, что дети воздвигают их, руководствуясь неизвестными нам законами. Попробуй, сформулируй их!

Мальчик нарисовал корпус телефона, а трубку вылепил и положил на нарисованный корпус. Почему он так сделал? «Взрослая» версия: трубка одушевлена, в ней — голоса, можно играть в телефон, номера при этом набирать не нужно — дети этого не умеют. И значит, сам корпус им не важен. Однако наша версия может не иметь ничего общего с мотивами такого решения.

Другой мальчик в детском саду оцарапал вилкой переносицу. Воспитательница заклеила ранку пластырем. Мальчик нарисовал на пластыре третий глаз. Теперь у него три глаза. И всеми он видит. Воспитательница повела мальчика смывать «грязь». Мальчик рыдал. Воспитательница уговаривала: «Больно не будет». Но мальчик-то рыдал не от боли, а оттого, что смывают третий глаз. От утраты волшебного зрения.

Тот же мальчик любил рисовать на стенах. Дома ему разрешали. И учитель в студии разрешил. На урок пришел директор и отругал мальчика вместе с учителем. Когда директор покинул класс, мальчик нарисовал директора на полу мелом. Учитель поинтересовался, почему мальчик не сделал это на той же стене, ведь он, учитель, ему все равно не запрещает. А потому, оказывается, что директор им в классе не нужен. Пусть уходит. Значит, стена, изображенное на ней — для него символ присутствия, а пол — ухода, удаления. По нашей взрослой логике, «ненужного» директора и изображать ни к чему.

Девочка рисует слона. Приговаривает: «Вот он идет, идет, идет. Дайте еще лист». На втором листе снова рисует слона: «А он все идет и идет». Так было нарисовано подряд шесть слонов, представляющих из себя одного и того же, который все идет и идет.

Вспоминая сейчас эти случаи, я как бы прослушиваю разрозненные части неизвестной симфонии. По отдельности они все хороши, просто замечательны, но что за целое они нам являют? Или это анахронизм эпохи Просвещения — во всем искать смысл?

Пока раздумывала над тем, стоит или не стоит доискиваться до сути, дочь на стене слепила семь веток дерева. Ствола нет, ветки свободно разбросаны, на одной из них, слева, «горельефная» белка, справа — кошка карабкается, а внизу, в полуметре от всего, — одинокая собачка с миской.

Да это же трехчастная симфония! Первая, левая часть — спокойная, умиротворенная: белка сидит на ветке; вторая — аллегро: кошка стремительно взбирается по ветке; третья — финальная, после верно выдержанной паузы-расстояния: грустная собака, одно ухо наставлено, второе — висит. Миска для питья — знак заботы, живого тепла. Симфония ре минор.

Как все это возникло? Был ли замысел? Или интересно было, как я отнесусь к перепачканным обоям? Или решила поработать вместе с мамой — мама пишет, Маня лепит? Или это мечта о собаке, белке и кошке? Разумеется, Маня хочет всех. Но и это не ответ на вопрос о том, как возник замысел самой композиции.

Мы лишены возможности наблюдать, как растет дерево. Или гриб. Хотя в детстве я часами сидела, затаившись, у найденного гриба, чтобы подглядеть, как он подымается ввысь. Однако мы можем, и в этом невероятная щедрость природы, видеть, как растут дети, как стремительно они развиваются.

Наутро симфония была «переписана». У дерева появился ствол, собака была переселена под дерево, и в миске у нее появилась пластилиновая кость. Белка была упрятана в дупло, отчего изрядно сплющилась и перестала быть похожей на белку, лишь кошка уцелела на месте.

Композиция утратила целостность, распалась на элементы. Стало, как говорится, ближе к жизни. Значит, вчера дочь остановилась не потому, что чутье художника сказало ей «стоп». А потому, что изображенная коллизия была исчерпана.

Наутро она ее не устроила. И собаку жаль, и белка замерзла на ветке, надо ее в дупло, а дупло-то в стволе!

Больше Маня не прикасалась к своей работе. Она потеряла к ней интерес на вполне законном основании: в доме появился хомяк.

Хомяк — центр вселенной. Без него — ни с места. В гости — с корзиной. В ней хомяк. Гулять — только с ним.

Оказавшись однажды в гостях без зверюшки, Маня томилась, тосковала, а потом попросила бумагу и карандаш и нарисовала целый альбом: «Жизнь хомяка».

Стремятся ли дети к художественному совершенству? Оценивают ли свои труды критически? Или относятся к ним, как к воздушному змею в небе?

Детство — бездна, полная звезд, и «несть им числа». И как ни стремись к постижению тайны, замрешь на последнем пределе, чтобы воскликнуть: «Нет, это все непостижимо!»

0

19

19. Деталь

Эле не удается вылепить человека. Не выходит — и все тут. Как я заметила, Эле нравится все блестящее, маленькое, кругленькое. На этом можно сыграть.

Раздаю детям по две бусинки.

— Это — глаза. А остальное — долепите. — Так я говорю, прекрасно понимая, что остальное придется не долепить, а вылепить.

Смотрю на Элю. Бусинки срабатывают, но не сразу. Эля пристреливается. «Как же это сделать?» — думает она, выбирая пластилин для головы. Значит, будет лепить по частям. Пусть, лишь бы что-то вышло. Девочка сложная, самолюбивая, с амбициями, от помощи взрослых наотрез отказывается. Наконец готов шарик-голова. Эля влепляет в него бусинки и уже видит в шарике с круглыми блестящими бусинами человека. Видит! Разбужено воображение, к тому же пропал страх, что не получится так хорошо, как у остальных, и она уверенно разрезает пластилиновый брикет на части, чтобы долепить туловище, руки и ноги.

С детьми постарше я задумала вылепить «читающего человека». Сидящего на стуле или на чем угодно. Для этого раздала всем квадратики из газетной бумаги. Играем в библиотеку. Все читают газеты. Газеты настоящие. Будут настоящими, если сложить квадратик пополам. Теперь к газете надо долепить читающего человека. Главное есть — газета.

Фантики, свернутые в кульки  , — клоунские шапки. Дело за пустяком — надеть эту шапку на клоуна.

Пружинки — хвосты мышей. К хвосту уже ничего не стоит приделать туловище мыши.

Деталь возбуждает воображение, снимает страх перед объемной работой. Это протянутая рука: ухватись за нее, и она поможет долепить недостающее. Хотя недостающее — всё, ибо ничего, кроме волшебной этой детали, нет.

Очень скоро дети начинают рассказывать мне, что можно сделать с ореховой скорлупой или камнем. Они приносят на занятия мешки со всякой всячиной, и мы играем, все более усложняя задачу. Например: как найти кота в мешке?

И вот из бумажек, бусинок, проволочек возникают коты небывалой красоты. Так, начав с детали, мы переходим к конструированию цельной формы.

0

20

20. "Человет в шатке"

Майские дни. Гостеприимный дом Никитиных. Сорок взрослых, разделившись на группы, размышляют на тему «Ребенок в детском доме». Общая беда свела директоров школ, домов ребенка, психологов, социологов, писателей, работников телевидения и прессы. Никаких командировочных (дни-то праздничные!) — сложились по трешке на обед, ночевали где придется.

С нами приехали и наши дети. Окунувшись в дружелюбную, свободную, но рабочую атмосферу, они занялись каждый своим делом, стихийно разбились на группы «постарше-помладше». Никому не мешали. Дух дома Никитиных таков, что дети здесь не в обузу.

Поскольку наша группа «заседала» не в доме, как остальные три, а в саду, то все дети крутились подле нас. Старшие возились в огороде, катались на велосипедах, младшие качались на качелях, копали в песочнице, самые же маленькие по-разному выражали свое отношение к предоставленной им полной свободе.

Пожалуй, впервые вокруг меня образовалось столько детей, с которыми не надо заниматься. Особенно смешной была одна малышка: кудрявая, большеротая, она падала на каждом шагу, деловито отряхивалась, падала снова. Было видно, что каждый шаг по двору что-то менял в ее представлении о мире. То уткнется в комок земли и долго пристально глядит на него огромными круглыми глазами, то замрет у ветки с набухающими почками и смотрит, смотрит... Затем она подошла к скамейке. Рядом со мной лежала коробка пластилина. На всякий случай. Малышка безо всяких церемоний вынула брикет из лунки, повертела в руках и изрекла:

Человет

Оторвав от другого брикета кусочек, возложила его сверху на «человета» и пояснила:

Шатка

— А где глаза у человека?

Малышка отщипнула от уже надломленного брикета два кусочка и прилепила их под шапку. Потом, без моей подсказки, надавила пальцем с боков — это «рути». Ноги прилепила так же, как глаза.

Схватив вылепленного человека, помчалась к маме. Разумеется, мама была изумлена: Нюсе два с половиной года, она и в глаза-то пластилин не видела, а слепила человека.

Жаль, что Нюся никогда не вспомнит, какое счастье свалилось на нее в два с половиной года. Разве что мама расскажет, какая дочь была в детстве умница.

Затем, на глазах у мамы, она налепила «человетов в шатках» из остального пластилина и приказала:

— Садить!

Ведь мы сидели на скамейке, значит, и ее «люди» должны сидеть.

Важно ли Нюсе, что эти бревноподобные существа не похожи на людей? Да она этого просто не замечает. Созданная Нюсей модель человека отвечает ее представлениям об этом «предмете». Сначала она увидела в пластилиновом брикете всего человека, а затем обозначила то, чего ему недостает: глаза, руки, ноги. Когда она обнаружит наличие носа, рта, тогда и добавит их. Почему дети до шести лет, как правило, не лепят уши? Может быть, потому, что «слышанье» настолько естественно для них, что они и не связывают его с органом слуха.

Глаза — дело другое. Взгляд — из них, а дети с младенчества ловят наши взгляды, ведь именно взглядом мы чаще всего высказываем свое отношение.

Ну а что же шапка? Шапка не главный орган, вообще не орган. Видно, с «шаткой» что-то связано. Какую-то особую роль играла шапка в жизни Нюси.

Мама объяснила: у девочки хронический отит, приходится дер­жать уши в тепле. Ей это не нравится. «Косынки она все с себя сди­рала, а потом я связала ей мягкий розовый чепчик, и она его так полюбила, что, даже ложась спать, кладет под подушку».

За три дня работы удалось выкроить несколько часов на занятия с детьми. К последнему, заключительному собранию мы устроили скромную, но достойную выставку наших скульптур. Для многих даже вполне искушенных родителей работы их собственных детей явились откровением. Виной же тому была вовсе на я, а сама атмосфера свободы, творчества, жарких дискуссий взрослых, сидя­щих на лавках, ряд за рядом, в саду перед школьной доской. Роди­тели на глазах детей учились — так именно это и выглядело со сто­роны. Мы были все вместе, на одной территории, но дела у нас были разные. Духоподъемная атмосфера раскрепостила детей, натолкнула Нюсю на «человета в шатке».

Если бы мы продвинулись в решении нашей взрослой задачи, как это удалось Нюсе!

Нюся сделала рывок, поднялась на новую ступень осознания бытия, а мы, несмотря на все усилия, не сдвинулись с мертвой точки.

Наверное, чтобы найти путь, надо приподняться над пугающей нас реальностью. И обнаружить простую истину. Она — в состоянии общества. Отношение к детям-сиротам, инвалидам лишь ин­дикатор неблагополучия.

Или — еще рывок, и мы увидим, что человечество утрачивает детскость, непосредственность, чистоту.

Оно позволило истребить миллионы детей в газовых камерах, позволило и позволяет ныне умирать детям голодной смертью.

Мы перестали быть детьми. Забыли свое собственное детство, как забыли наше историческое прошлое.

Какое решение следует принять по этому вопросу?!

0


Вы здесь » Мама в сети - форум для креативных мам » Литература по развитию » ЕЛЕНА МАКАРОВА. "В начале было детство." Книга, 72 главы.